Мертвые души 10 глава читать краткое содержание

Мертвые души 10 глава читать краткое содержание

Собравшись у полицеймейстера, уже известного читателям отца и благодетеля города, чиновники имели случай заметить друг другу, что они даже похудели от этих забот и тревог. В самом деле, назначение нового генерал-губернатора, и эти полученные бумаги такого сурьезного содержания, и эти бог знает какие слухи – все это оставило заметные следы в их лицах, и фраки на многих сделались заметно просторней. Все подалось: и председатель похудел, и инспектор врачебной управы похудел, и прокурор похудел, и какой-то Семен Иванович, никогда не называвшийся по фамилии, носивший на указательном пальце перстень, который давал рассматривать дамам, даже и тот похудел. Конечно, нашлись, как и везде бывает, кое-кто неробкого десятка, которые не теряли присутствия духа, но их было весьма немного. Почтмейстер один только. Он один не изменялся в постоянно ровном характере и всегда в подобных случаях имел обыкновение говорить: «Знаем мы вас, генерал-губернаторов! Вас, может быть, три-четыре переменится, а я вот уже тридцать лет, судырь мой, сижу на одном месте». На это обыкновенно замечали другие чиновники: «Хорошо тебе, шпрехен зи дейч Иван Андрейч, у тебя дело почтовое: принять да отправить экспедицию; разве только надуешь, заперши присутствие часом раньше, да возьмешь с опоздавшего купца за прием письма в неуказанное время или перешлешь иную посылку, которую не следует пересылать, – тут, конечно, всякий будет святой. А вот пусть к тебе повадится черт подвертываться всякий день под руку, так что вот и не хочешь брать, а он сам сует. Тебе, разумеется, сполагоря, у тебя один сынишка, а тут, брат, Прасковью Федоровну наделил Бог такою благодатию, что год, то несет: либо Праскушку, либо Петрушу; тут, брат, другое запоешь». Так говорили чиновники, а можно ли в самом деле устоять против черта, об этом судить не авторское дело. В собравшемся на сей раз совете очень заметно было отсутствие той необходимой вещи, которую в простонародье называют толком. Вообще мы как-то не создались для представительных заседаний. Во всех наших собраниях, начиная от крестьянской мирской сходки до всяких возможных ученых и прочих комитетов, если в них нет одной главы, управляющей всем, присутствует препорядочная путаница. Трудно даже и сказать, почему это; видно, уже народ такой, только и удаются те совещания, которые составляются для того, чтобы покутить или пообедать, как то: клубы и всякие воксалы на немецкую ногу. А готовность всякую минуту есть, пожалуй, на все. Мы вдруг, как ветер повеет, заведем общества благотворительные, поощрительные и невесть какие. Цель будет прекрасна, а при всем том ничего не выйдет. Может быть, это происходит оттого, что мы вдруг удовлетворяемся в самом начале и уже почитаем, что все сделано. Например, затеявши какое-нибудь благотворительное общество для бедных и пожертвовавши значительные суммы, мы тотчас в ознаменование такого похвального поступка задаем обед всем первым сановникам города, разумеется, на половину всех пожертвованных сумм; на остальные нанимается тут же для комитета великолепная квартира, с отоплением и сторожами, а затем и остается всей суммы для бедных пять рублей с полтиною, да и тут в распределении этой суммы еще не все члены согласны между собою, и всякий сует какую-нибудь свою куму. Впрочем, собравшееся ныне совещание было совершенно другого рода: оно образовалось вследствие необходимости. Не о каких-либо бедных или посторонних шло дело, дело касалось всякого чиновника лично, дело касалось беды, всем равно грозившей; стало быть, поневоле тут должно быть единодушнее, теснее. Но при всем том вышло черт знает что такое. Не говоря уже о разногласиях, свойственных всем советам, во мнении собравшихся обнаружилась какая-то даже непостижимая нерешительность: один говорил, что Чичиков делатель государственных ассигнаций, и потом сам прибавлял: «а может быть, и не делатель»; другой утверждал, что он чиновник генерал-губернаторской канцелярии, и тут же присовокуплял: «а впрочем, черт его знает, на лбу ведь не прочтешь». Против догадки, не переодетый ли разбойник, вооружились все; нашли, что сверх наружности, которая сама по себе была уже благонамеренна, в разговорах его ничего не было такого, которое бы показывало человека с буйными поступками. Вдруг почтмейстер, остававшийся несколько минут погруженным в какое-то размышление, вследствие ли внезапного вдохновения, осенившего его, или чего иного, вскрикнул неожиданно:

– Это, господа, судырь мой, не кто другой, как капитан Копейкин!

– Так вы не знаете, кто такой капитан Копейкин?

Все отвечали, что никак не знают, кто таков капитан Копейкин.

– Капитан Копейкин, – сказал почтмейстер, открывший свою табакерку только вполовину, из боязни, чтобы кто-нибудь из соседей не запустил туда своих пальцев, в чистоту которых он плохо верил и даже имел обыкновение приговаривать: «Знаем, батюшка: вы пальцами своими, может быть, невесть в какие места наведываетесь, а табак вещь, требующая чистоты». – Капитан Копейкин, – сказал почтмейстер, уже понюхавши табаку, – да ведь это, впрочем, если рассказать, выйдет презанимательная для какого-нибудь писателя в некотором роде целая поэма.

Все присутствующие изъявили желание узнать эту историю, или, как выразился почтмейстер, презанимательную для писателя в некотором роде целую поэму, и он начал так:

ПОВЕСТЬ О КАПИТАНЕ КОПЕЙКИНЕ

«После кампании двенадцатого года, судырь ты мой, – так начал почтмейстер, несмотря на то что в комнате сидел не один сударь, а целых шестеро, – после кампании двенадцатого года вместе с ранеными прислан был и капитан Копейкин. Под Красным ли, или под Лейпцигом, только, можете вообразить, ему оторвало руку и ногу. Ну, тогда еще не сделано было насчет раненых никаких, знаете, эдаких распоряжений; этот какой-нибудь инвалидный капитал был уже заведен, можете представить себе, в некотором роде гораздо после. Капитан Копейкин видит: нужно работать бы, только рука-то у него, понимаете, левая. Наведался было домой к отцу; отец говорит: «Мне нечем тебя кормить, я, – можете представить себе, – сам едва достаю хлеб». Вот мой капитан Копейкин решился отправиться, судырь мой, в Петербург, чтобы просить государя, не будет ли какой монаршей милости: «что вот-де, так и так, в некотором роде, так сказать, жизнью жертвовал, проливал кровь…» Ну, как-то там, знаете, с обозами или фурами казенными, – словом, судырь мой, дотащился он кое-как до Петербурга. Ну, можете представить себе: эдакой какой-нибудь, то есть, капитан Копейкин и очутился вдруг в столице, которой подобной, так сказать, нет в мире! Вдруг перед ним свет, так сказать, некоторое поле жизни, сказочная Шехерезада. Вдруг какой-нибудь эдакой, можете представить себе, Невский проспект, или там, знаете, какая-нибудь Гороховая, черт возьми! или там эдакая какая-нибудь Литейная; там шпиц эдакой какой-нибудь в воздухе; мосты там висят эдаким чертом, можете представить себе, без всякого, то есть, прикосновения, – словом, Семирамида, судырь, да и полно! Понатолкался было нанять квартиры, только все это кусается страшно: гардины, шторы, чертовство такое, понимаете, ковры – Персия целиком; ногой, так сказать, попираешь капиталы. Ну просто, то есть, идешь по улице, а уж нос твой так и слышит, что пахнет тысячами; а у моего капитана Копейкина весь ассигнационный банк, понимаете, состоит из каких-нибудь десяти синюх. Ну, как-то там приютился в ревельском трактире за рубль в сутки; обед – щи, кусок битой говядины. Видит: заживаться нечего. Расспросил, куда обратиться. Говорят, есть, в некотором роде, высшая комиссия, правленье, понимаете, эдакое, и начальником генерал-аншеф такой-то. А государя, нужно вам знать, в то время не было еще в столице; войска, можете себе представить, еще не возвращались из Парижа, все было за границей. Копейкин мой, вставший поранее, поскреб себе левой рукой бороду, потому что платить цирюльнику – это составит, в некотором роде, счет, натащил на себя мундиришку и на деревяшке своей, можете вообразить, отправился к самому начальнику, к вельможе. Расспросил квартиру. «Вон», – говорят, указав ему дом на Дворцовой набережной. Избенка, понимаете, мужичья: стеклушки в окнах, можете себе представить, полуторасаженные зеркала, так что вазы и всё, что там ни есть в комнатах, кажутся как бы внаруже, – мог бы, в некотором роде, достать с улицы рукой; драгоценные марморы на стенах, металлические галантереи, какая-нибудь ручка у дверей, так что нужно, знаете, забежать наперед в мелочную лавочку, да купить на грош мыла, да прежде часа два тереть им руки, да потом уже решишься ухватиться за нее, – словом: лаки на всем такие – в некотором роде ума помрачение. Один швейцар уже смотрит генералиссимусом: вызолоченная булава, графская физиогномия, как откормленный жирный мопс какой-нибудь; батистовые воротнички, канальство!.. Копейкин мой встащился кое-как с своей деревяшкой в приемную, прижался там в уголку себе, чтобы не толкнуть локтем, можете себе представить, какую-нибудь Америку или Индию – раззолоченную, понимаете, фарфоровую вазу эдакую. Ну, разумеется, что он настоялся там вдоволь, потому что, можете представить себе, пришел еще в такое время, когда генерал, в некотором роде, едва поднялся с постели и камердинер, может быть, поднес ему какую-нибудь серебряную лоханку для разных, понимаете, умываний эдаких. Ждет мой Копейкин часа четыре, как вот входит наконец адъютант или там другой дежурный чиновник. «Генерал, говорит, сейчас выйдет в приемную». А в приемной уж народу – как бобов на тарелке. Все это не то, что наш брат холоп, всё четвертого или пятого класса, полковники, а кое-где и толстый макарон блестит на эполете – генералитет, словом, такой. Вдруг в комнате, понимаете, пронеслась чуть заметная суета, как эфир какой-нибудь тонкий. Раздалось там и там: «шу, шу», и наконец тишина настала страшная. Вельможа входит. Ну… можете представить себе: государственный человек! В лице, так сказать… ну, сообразно с званием, понимаете… с высоким чином… такое и выраженье, понимаете. Все, что ни было в передней, разумеется, в ту же минуту в струнку, ожидает, дрожит, ждет решенья, в некотором роде, судьбы. Министр, или вельможа, подходит к одному, к другому: «Зачем вы? зачем вы? что вам угодно? какое ваше дело?» Наконец, судырь мой, к Копейкину. Копейкин, собравшись с духом: «Так и так, ваше превосходительство: проливал кровь, лишился, в некотором роде, руки и ноги, работать не могу, осмеливаюсь просить монаршей милости». Министр видит: человек на деревяшке и правый рукав пустой пристегнут к мундиру: «Хорошо, говорит, понаведайтесь на днях». Копейкин мой выходит чуть не в восторге: одно то, что удостоился аудиенции, так сказать, с первостатейным вельможею; а другое то, что вот теперь наконец решится, в некотором роде, насчет пенсиона. В духе, понимаете, таком, подпрыгивает по тротуару. Зашел в Палкинский трактир выпить рюмку водки, пообедал, судырь мой, в Лондоне, приказал подать себе котлетку с каперсами, пулярку спросил с разными финтерлеями; спросил бутылку вина, ввечеру отправился в театр – одним словом, понимаете, кутнул. На тротуаре, видит, идет какая-то стройная англичанка, как лебедь, можете себе представить, эдакой. Мой Копейкин – кровь-то, знаете, разыгралась в нем – побежал было за ней на своей деревяшке, трюх-трюх следом – «да нет, подумал, пусть после, когда получу пенсион, теперь уж я что-то расходился слишком». Вот, судырь мой, каких-нибудь через три-четыре дня является Копейкин мой снова к министру, дождался выходу. «Так и так, говорит, пришел, говорит, услышать приказ вашего высокопревосходительства по одержимым болезням и за ранами…», – и тому подобное, понимаете, в должностном слоге. Вельможа, можете вообразить, тотчас его узнал: «А, говорит, хорошо, говорит, на этот раз ничего не могу сказать вам более, как только то, что вам нужно будет ожидать приезда государя; тогда, без сомнения, будут сделаны распоряжения насчет раненых, а без монаршей, так сказать, воли я ничего не могу сделать». Поклон, понимаете, и – прощайте. Копейкин, можете вообразить себе, вышел в положении самом неопределенном. Он-то уже думал, что вот ему завтра так и выдадут деньги: «На тебе, голубчик, пей да веселись»; а вместо того ему приказано ждать, да и время не назначено. Вот он совой такой вышел с крыльца, как пудель, понимаете, которого повар облил водой: и хвост у него между ног, и уши повесил. «Ну, нет, – думает себе, – пойду в другой раз, объясню, что последний кусок доедаю, – не поможете, должен умереть, в некотором роде, с голода». Словом, приходит он, судырь мой, опять на Дворцовую набережную; говорят: «Нельзя, не принимает, приходите завтра». На другой день – то же; а швейцар на него просто и смотреть не хочет. А между тем у него из синюх-то, понимаете, уж остается только одна в кармане. То, бывало, едал щи, говядины кусок, а теперь в лавочке возьмет какую-нибудь селедку или огурец соленый да хлеба на два гроша, – словом, голодает бедняга, а между тем аппетит просто волчий. Проходит мимо эдакого какого-нибудь ресторана – повар там, можете себе представить, иностранец, француз эдакой с открытой физиогномией, белье на нем голландское, фартук, белизною равный снегам, работает там фензерв какой-нибудь, котлетки с трюфелями, – словом, рассупе-деликатес такой, что просто себя, то есть, съел бы от аппетита. Пройдет ли мимо Милютинских лавок, там из окна выглядывает, в некотором роде, семга эдакая, вишенки – по пяти рублей штучка, арбуз-громадище, дилижанс эдакой, высунулся из окна и, так сказать, ищет дурака, который бы заплатил сто рублей, – словом, на всяком шагу соблазн такой, слюнки текут, а он слышит между тем всё «завтра». Так можете вообразить себе, каково его положение: тут, с одной стороны, так сказать, семга и арбуз, а с другой-то, – ему подносят все одно и то же блюдо: «завтра». Наконец сделалось бедняге, в некотором роде, невтерпеж, решился во что бы то ни стало пролезть штурмом, понимаете. Дождался у подъезда, не пройдет ли еще какой проситель, и там с каким-то генералом, понимаете, проскользнул с своей деревяшкой в приемную. Вельможа, по обыкновению, выходит: «Зачем вы? Зачем вы? А! – говорит, увидевши Копейкина, – ведь я уже объявил вам, что вы должны ожидать решения». – «Помилуйте, ваше высокопревосходительство, не имею, так сказать, куска хлеба…» – «Что же делать? Я для вас ничего не могу сделать; старайтесь покамест помочь себе сами, ищите сами средств». – «Но, ваше высокопревосходительство, сами можете, в некотором роде, судить, какие средства могу сыскать, не имея ни руки, ни ноги». – «Но, – говорит сановник, – согласитесь: я не могу вас содержать, в некотором роде, на свой счет; у меня много раненых, все они имеют равное право… Вооружитесь терпением. Приедет государь, я могу вам дать честное слово, что его монаршая милость вас не оставит». – «Но, ваше высокопревосходительство, я не могу ждать», – говорит Копейкин, и говорит, в некотором отношении, грубо. Вельможе, понимаете, сделалось уже досадно. В самом деле: тут со всех сторон генералы ожидают решений, приказаний; дела, так сказать, важные, государственные, требующие самоскорейшего исполнения, – минута упущения может быть важна, – а тут еще привязался сбоку неотвязчивый черт. «Извините, говорит, мне некогда… меня ждут дела важнее ваших». Напоминает способом, в некотором роде, тонким, что пора наконец и выйти. А мой Копейкин, – голод-то, знаете, пришпорил его: «Как хотите, ваше высокопревосходительство, говорит, не сойду с места до тех пор, пока не дадите резолюцию». Ну… можете представить: отвечать таким образом вельможе, которому стоит только слово – так вот уж и полетел вверх тарашки, так что и черт тебя не отыщет… Тут если нашему брату скажет чиновник, одним чином поменьше, подобное, так уж и грубость. Ну, а там размер-то, размер каков: генерал-аншеф и какой-нибудь капитан Копейкин! Девяносто рублей и нуль! Генерал, понимаете, больше ничего, как только взглянул, а взгляд – огнестрельное оружие: души уж нет – уж она ушла в пятки. А мой Копейкин, можете вообразить, ни с места, стоит как вкопанный. «Что же вы?» – говорит генерал и принял его, как говорится, в лопатки. Впрочем, сказать правду, обошелся он еще довольно милостиво: иной бы пугнул так, что дня три вертелась бы после того улица вверх ногами, а он сказал только: «Хорошо, говорит, если вам здесь дорого жить и вы не можете в столице покойно ожидать решенья вашей участи, так я вас вышлю на казенный счет. Позвать фельдъегеря! препроводить его на место жительства!» А фельдъегерь уж там, понимаете, и стоит: трехаршинный мужичина какой-нибудь, ручища у него, можете вообразить, самой натурой устроена для ямщиков, – словом, дантист эдакой… Вот его, раба божия, схватили, судырь мой, да в тележку, с фельдъегерем. «Ну, – Копейкин думает, – по крайней мере, не нужно платить прогонов, спасибо и за то». Вот он, судырь мой, едет на фельдъегере, да, едучи на фельдъегере, в некотором роде, так сказать, рассуждает сам себе: «Когда генерал говорит, чтобы я поискал сам средств помочь себе, – хорошо, говорит, я, говорит, найду средства!» Ну, уж как только его доставили на место и куда именно привезли, ничего этого неизвестно. Так, понимаете, и слухи о капитане Копейкине канули в реку забвения, в какую-нибудь эдакую Лету, как называют поэты. Но, позвольте, господа, вот тут-то и начинается, можно сказать, нить, завязка романа. Итак, куда делся Копейкин, неизвестно; но не прошло, можете представить себе, двух месяцев, как появилась в рязанских лесах шайка разбойников, и атаман-то этой шайки был, судырь мой, не кто другой…»

– Только позволь, Иван Андреевич, – сказал вдруг, прервавши его, полицеймейстер, – ведь капитан Копейкин, ты сам сказал, без руки и ноги, а у Чичикова…

Здесь почтмейстер вскрикнул и хлопнул со всего размаха рукой по своему лбу, назвавши себя публично при всех телятиной. Он не мог понять, как подобное обстоятельство не пришло ему в самом начале рассказа, и сознался, что совершенно справедлива поговорка: «Русский человек задним умом крепок». Однако ж минуту спустя он тут же стал хитрить и попробовал было вывернуться, говоря, что, впрочем, в Англии очень усовершенствована механика, что видно по газетам, как один изобрел деревянные ноги таким образом, что при одном прикосновении к незаметной пружинке уносили эти ноги человека бог знает в какие места, так что после нигде и отыскать его нельзя было.

Но все очень усомнились, чтобы Чичиков был капитан Копейкин, и нашли, что почтмейстер хватил уже слишком далеко. Впрочем, они, с своей стороны, тоже не ударили лицом в грязь и, наведенные остроумной догадкой почтмейстера, забрели едва ли не далее. Из числа многих в своем роде сметливых предположений было наконец одно – странно даже и сказать: что не есть ли Чичиков переодетый Наполеон, что англичанин издавна завидует, что, дескать, Россия так велика и обширна, что даже несколько раз выходили и карикатуры, где русский изображен разговаривающим с англичанином. Англичанин стоит и сзади держит на веревке собаку, и под собакой разумеется Наполеон: «Смотри, мол, говорит, если что не так, так я на тебя сейчас выпущу эту собаку!» – и вот теперь они, может быть, и выпустили его с острова Елены, и вот он теперь и пробирается в Россию, будто бы Чичиков, а в самом деле вовсе не Чичиков.

Конечно, поверить этому чиновники не поверили, а, впрочем, призадумались и, рассматривая это дело каждый про себя, нашли, что лицо Чичикова, если он поворотится и станет боком, очень сдает на портрет Наполеона. Полицеймейстер, который служил в кампанию двенадцатого года и лично видел Наполеона, не мог тоже не сознаться, что ростом он никак не будет выше Чичикова и что складом своей фигуры Наполеон тоже нельзя сказать чтобы слишком толст, однако ж и не так чтобы тонок. Может быть, некоторые читатели назовут все это невероятным; автор тоже в угоду им готов бы назвать все это невероятным; но, как на беду, все именно произошло так, как рассказывается, и тем еще изумительнее, что город был не в глуши, а, напротив, недалеко от обеих столиц. Впрочем, нужно помнить, что все это происходило вскоре после достославного изгнания французов. В это время все наши помещики, чиновники, купцы, сидельцы и всякий грамотный и даже неграмотный народ сделались, по крайней мере, на целые восемь лет заклятыми политиками. «Московские ведомости» и «Сын отечества» зачитывались немилосердно и доходили к последнему чтецу в кусочках, не годных ни на какое употребление. Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» – говорили: «А что пишут в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром. Пророк за предсказание попал, как следует, в острог, но тем не менее дело свое сделал и смутил совершенно купцов. Долго еще, во время даже самых прибыточных сделок, купцы, отправляясь в трактир запивать их чаем, поговаривали об антихристе. Многие из чиновников и благородного дворянства тоже невольно подумывали об этом и, зараженные мистицизмом, который, как известно, был тогда в большой моде, видели в каждой букве, из которых было составлено слово «Наполеон», какое-то особенное значение; многие даже открыли в нем апокалипсические цифры . Итак, ничего нет удивительного, что чиновники невольно задумались на этом пункте; скоро, однако же, спохватились, заметив, что воображение их уже чересчур рысисто и что все это не то. Думали, думали, толковали, толковали и наконец решили, что не худо бы еще расспросить хорошенько Ноздрева. Так как он первый вынес историю о мертвых душах и был, как говорится, в каких-то тесных отношениях с Чичиковым, стало быть, без сомнения, знает кое-что из обстоятельств его жизни, то попробовать еще, что скажет Ноздрев.

Странные люди эти господа чиновники, а за ними и все прочие звания: ведь очень хорошо знали, что Ноздрев лгун, что ему нельзя верить ни в одном слове, ни в самой безделице, а между тем именно прибегнули к нему. Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни. Конечно, можно отчасти извинить господ чиновников действительно затруднительным их положением. Утопающий, говорят, хватается и за маленькую щепку, и у него нет в это время рассудка подумать, что на щепке может разве прокатиться верхом муха, а в нем весу чуть не четыре пуда, если даже не целых пять; но не приходит ему в то время соображение в голову, и он хватается за щепку. Так и господа наши ухватились наконец и за Ноздрева. Полицеймейстер в ту же минуту написал к нему записочку пожаловать на вечер, и квартальный, в ботфортах, с привлекательным румянцем на щеках, побежал в ту же минуту, придерживая шпагу, вприскочку на квартиру Ноздрева. Ноздрев был занят важным делом; целые четыре дня уже не выходил он из комнаты, не впускал никого и получал обед в окошко, – словом, даже исхудал и позеленел. Дело требовало большой внимательности: оно состояло в подбирании из нескольких десятков дюжин карт одной талии, но самой меткой, на которую можно было бы понадеяться, как на вернейшего друга. Работы оставалось еще, по крайней мере, на две недели; во все продолжение этого времени Порфирий должен был чистить меделянскому щенку пуп особенной щеточкой и мыть его три раза на день в мыле. Ноздрев был очень рассержен за то, что потревожили его уединение; прежде всего он отправил квартального к черту, но, когда прочитал в записке городничего, что может случиться пожива, потому что на вечер ожидают какого-то новичка, смягчился в ту же минуту, запер комнату наскоро ключом, оделся как попало и отправился к ним. Показания, свидетельства и предположения Ноздрева представили такую резкую противоположность таковым же господ чиновников, что и последние их догадки были сбиты с толку. Это был решительно человек, для которого не существовало сомнений вовсе; и сколько у них заметно было шаткости и робости в предположениях, столько у него твердости и уверенности. Он отвечал на все пункты даже не заикнувшись, объявил, что Чичиков накупил мертвых душ на несколько тысяч и что он сам продал ему, потому что не видит причины, почему не продать; на вопрос, не шпион ли он и не старается ли что-нибудь разведать, Ноздрев отвечал, что шпион, что еще в школе, где он с ним вместе учился, его называли фискалом, и что за это товарищи, а в том числе и он, несколько его поизмяли, так что нужно было потом приставить к одним вискам двести сорок пьявок, – то есть он хотел было сказать сорок, но двести сказалось как-то само собою. На вопрос, не делатель ли он фальшивых бумажек, он отвечал, что делатель, и при этом случае рассказал анекдот о необыкновенной ловкости Чичикова: как, узнавши, что в его доме находилось на два миллиона фальшивых ассигнаций, опечатали дом его и приставили караул, на каждую дверь по два солдата, и как Чичиков переменил их все в одну ночь, так что на другой день, когда сняли печати, увидели, что все были ассигнации настоящие. На вопрос, точно ли Чичиков имел намерение увезти губернаторскую дочку и правда ли, что он сам взялся помогать и участвовать в этом деле, Ноздрев отвечал, что помогал и что если бы не он, то не вышло бы ничего, – тут он и спохватился было, видя, что солгал вовсе напрасно и мог таким образом накликать на себя беду, но языка никак уже не мог придержать. Впрочем, и трудно было, потому что представились сами собою такие интересные подробности, от которых никак нельзя было отказаться: даже названа была по имени деревня, где находилась та приходская церковь, в которой положено было венчаться, именно деревня Трухмачевка, поп – отец Сидор, за венчание – семьдесят пять рублей, и то не согласился бы, если бы он не припугнул его, обещаясь донести на него, что перевенчал лабазника Михайла на куме, что он уступил даже свою коляску и заготовил на всех станциях переменных лошадей. Подробности дошли до того, что уже начинал называть по именам ямщиков. Попробовали было заикнуться о Наполеоне, но и сами были не рады, что попробовали, потому что Ноздрев понес такую околесину, которая не только не имела никакого подобия правды, но даже просто ни на что не имела подобия, так что чиновники, вздохнувши, все отошли прочь; один только полицеймейстер долго еще слушал, думая, не будет ли, по крайней мере, чего-нибудь далее, но наконец и рукой махнул, сказавши: «Черт знает что такое!» И все согласились в том, что как с быком ни биться, а все молока от него не добиться. И остались чиновники еще в худшем положении, чем были прежде, и решилось дело тем, что никак не могли узнать, что такое был Чичиков. И оказалось ясно, какого рода созданье человек: мудр, умен и толков он бывает во всем, что касается других, а не себя; какими осмотрительными, твердыми советами снабдит он в трудных случаях жизни! «Экая расторопная голова! – кричит толпа. – Какой неколебимый характер!» А нанесись на эту расторопную голову какая-нибудь беда и доведись ему самому быть поставлену в трудные случаи жизни, куды делся характер, весь растерялся неколебимый муж, и вышел из него жалкий трусишка, ничтожный, слабый ребенок, или просто фетюк, как называет Ноздрев.

Все эти толки, мнения и слухи, неизвестно по какой причине, больше всего подействовали на бедного прокурора. Они подействовали на него до такой степени, что он, пришедши домой, стал думать, думать и вдруг, как говорится, ни с того ни с другого умер. Параличом ли его или чем другим прихватило, только он как сидел, так и хлопнулся со стула навзничь. Вскрикнули, как водится, всплеснув руками: «Ах, боже мой!» – послали за доктором, чтобы пустить кровь, но увидели, что прокурор был уже одно бездушное тело. Тогда только с соболезнованием узнали, что у покойника была, точно, душа, хотя он по скромности своей никогда ее не показывал. А между тем появленье смерти так же было страшно в малом, как страшно оно и в великом человеке: тот, кто еще не так давно ходил, двигался, играл в вист, подписывал разные бумаги и был так часто виден между чиновников с своими густыми бровями и мигающим глазом, теперь лежал на столе, левый глаз уже не мигал вовсе, но бровь одна все еще была приподнята с каким-то вопросительным выражением. О чем покойник спрашивал, зачем он умер или зачем жил, об этом один Бог ведает.

Но это, однако ж, несообразно! это несогласно ни с чем! это невозможно, чтобы чиновники так могли сами напугать себя; создать такой вздор, так отдалиться от истины, когда даже ребенку видно, в чем дело! Так скажут многие читатели и укорят автора в несообразностях или назовут бедных чиновников дураками, потому что щедр человек на слово «дурак» и готов прислужиться им двадцать раз на день своему ближнему. Довольно из десяти сторон иметь одну глупую, чтобы быть признану дураком мимо девяти хороших. Читателям легко судить, глядя из своего покойного угла и верхушки, откуда открыт весь горизонт на все, что делается внизу, где человеку виден только близкий предмет. И во всемирной летописи человечества много есть целых столетий, которые, казалось бы, вычеркнул и уничтожил как ненужные. Много совершилось в мире заблуждений, которых бы, казалось, теперь не сделал и ребенок. Какие искривленные, глухие, узкие, непроходимые, заносящие далеко в сторону дороги избирало человечество, стремясь достигнуть вечной истины, тогда как перед ним весь был открыт прямой путь, подобный пути, ведущему к великолепной храмине, назначенной царю в чертоги! Всех других путей шире и роскошнее он, озаренный солнцем и освещенный всю ночь огнями, но мимо его в глухой темноте текли люди. И сколько раз уже наведенные нисходившим с небес смыслом, они и тут умели отшатнуться и сбиться в сторону, умели среди бела дня попасть вновь в непроходимые захолустья, умели напустить вновь слепой туман друг другу в очи и, влачась вслед за болотными огнями, умели-таки добраться до пропасти, чтобы потом с ужасом спросить друг друга: где выход, где дорога? Видит теперь все ясно текущее поколение, дивится заблужденьям, смеется над неразумием своих предков, не зря, что небесным огнем исчерчена сия летопись, что кричит в ней каждая буква, что отвсюду устремлен пронзительный перст на него же, на него, на текущее поколение; но смеется текущее поколение и самонадеянно, гордо начинает ряд новых заблуждений, над которыми также потом посмеются потомки.

Чичиков ничего обо всем этом не знал совершенно. Как нарочно, в то время он получил легкую простуду – флюс и небольшое воспаление в горле, в раздаче которых чрезвычайно щедр климат многих наших губернских городов. Чтобы не прекратилась, боже сохрани, как-нибудь жизнь без потомков, он решился лучше посидеть денька три в комнате. В продолжение сих дней он полоскал беспрестанно горло молоком с фигой, которую потом съедал, и носил привязанную к щеке подушечку из ромашки и камфары. Желая чем-нибудь занять время, он сделал несколько новых и подробных списков всем накупленным крестьянам, прочитал даже какой-то том герцогини Лавальер , отыскавшийся в чемодане, пересмотрел в ларце разные находившиеся там предметы и записочки, кое-что перечел и в другой раз, и все это прискучило ему сильно. Никак не мог он понять, что бы значило, что ни один из городских чиновников не приехал к нему хоть бы раз наведаться о здоровье, тогда как еще недавно то и дело стояли перед гостиницей дрожки – то почтмейстерские, то прокурорские, то председательские. Он пожимал только плечами, ходя по комнате. Наконец почувствовал он себя лучше и обрадовался бог знает как, когда увидел возможность выйти на свежий воздух. Не откладывая, принялся он немедленно за туалет, отпер свою шкатулку, налил в стакан горячей воды, вынул щетку и мыло и расположился бриться, чему, впрочем, давно была пора и время, потому что, пощупав бороду рукою и взглянув в зеркало, он уже произнес: «Эк какие пошли писать леса!» И в самом деле, леса не леса, а по всей щеке и подбородку высыпал довольно густой посев. Выбрившись, принялся он за одеванье живо и скоро, так что чуть не выпрыгнул из панталон. Наконец он был одет, вспрыснут одеколоном и, закутанный потеплее, выбрался на улицу, завязавши из предосторожности щеку. Выход его, как всякого выздоровевшего человека, был точно праздничный. Все, что ни попадалось ему, приняло вид смеющийся: и домы, и проходившие мужики, довольно, впрочем, сурьезные, из которых иной уже успел съездить своего брата в ухо. Первый визит он намерен был сделать губернатору. Дорогою много приходило ему всяких мыслей на ум; вертелась в голове блондинка, воображенье начало даже слегка шалить, и он уже сам стал немного шутить и подсмеиваться над собою. В таком духе очутился он перед губернаторским подъездом. Уже стал он было в сенях поспешно сбрасывать с себя шинель, как швейцар поразил его совершенно неожиданными словами:

– Не приказано принимать!

– Как, что ты, ты, видно, не узнал меня? Ты всмотрись хорошенько в лицо! – говорил ему Чичиков.

– Как не узнать, ведь я вас не впервой вижу, – сказал швейцар. – Да вас-то именно одних и не велено пускать, других всех можно.

– Вот тебе на! отчего? почему?

– Такой приказ, так уж, видно, следует, – сказал швейцар и прибавил к тому слово: «да». После чего стал перед ним совершенно непринужденно, не сохраняя того ласкового вида, с каким прежде торопился снимать с него шинель. Казалось, он думал, глядя на него: «Эге! уж коли тебя бары гоняют с крыльца, так ты, видно, так себе, шушера какой-нибудь!»

«Непонятно!» – подумал про себя Чичиков и отправился тут же к председателю палаты, но председатель палаты так смутился, увидя его, что не мог связать двух слов, и наговорил такую дрянь, что даже им обоим сделалось совестно. Уходя от него, как ни старался Чичиков изъяснить дорогою и добраться, что такое разумел председатель и насчет чего могли относиться слова его, но ничего не мог понять. Потом зашел к другим: к полицеймейстеру, к вице-губернатору, к почтмейстеру, но все или не приняли его, или приняли так странно, такой принужденный и непонятный вели разговор, так растерялись, и такая вышла бестолковщина изо всего, что он усомнился в здоровье их мозга. Попробовал было еще зайти кое к кому, чтобы узнать, по крайней мере, причину, и не добрался никакой причины. Как полусонный, бродил он без цели по городу, не будучи в состоянии решить, он ли сошел с ума, чиновники ли потеряли голову, во сне ли все это делается или наяву заварилась дурь почище сна. Поздно уже, почти в сумерки, возвратился он к себе в гостиницу, из которой было вышел в таком хорошем расположении духа, и от скуки велел подать себе чаю. В задумчивости и в каком-то бессмысленном рассуждении о странности положения своего стал он разливать чай, как вдруг отворилась дверь его комнаты и предстал Ноздрев никак неожиданным образом.

– Вот говорит пословица: «Для друга семь верст не околица!» – говорил он, снимая картуз. – Прохожу мимо, вижу свет в окне, дай, думаю себе, зайду, верно, не спит. А! вот хорошо, что у тебя на столе чай, выпью с удовольствием чашечку: сегодня за обедом объелся всякой дряни, чувствую, что уж начинается в желудке возня. Прикажи-ка мне набить трубку! Где твоя трубка?

– Да ведь я не курю трубки, – сказал сухо Чичиков.

– Пустое, будто я не знаю, что ты куряка. Эй! как, бишь, зовут твоего человека? Эй, Вахрамей, послушай!

– Да не Вахрамей, а Петрушка.

– Как же? да у тебя ведь прежде был Вахрамей.

– Никакого не было у меня Вахрамея.

– Да, точно, это у Деребина Вахрамей. Вообрази, Деребину какое счастье: тетка его поссорилась с сыном за то, что женился на крепостной, и теперь записала ему все именье. Я думаю себе, вот если бы эдакую тетку иметь для дальнейших! Да что ты, брат, так отдалился от всех, нигде не бываешь? Конечно, я знаю, что ты занят иногда учеными предметами, любишь читать (уж почему Ноздрев заключил, что герой наш занимается учеными предметами и любит почитать, этого, признаемся, мы никак не можем сказать, а Чичиков и того менее). Ах, брат Чичиков, если бы ты только увидал… вот уж, точно, была бы пища твоему сатирическому уму (почему у Чичикова был сатирический ум, это тоже неизвестно). Вообрази, брат, у купца Лихачева играли в горку, вот уж где смех был! Перепендев, который был со мною: «Вот, говорит, если бы теперь Чичиков, уж вот бы ему точно!..» (между тем Чичиков отроду не знал никакого Перепендева). А ведь признайся, брат, ведь ты, право, преподло поступил тогда со мною, помнишь, как играли в шашки, ведь я выиграл… Да, брат, ты просто поддедюлил меня. Но ведь я, черт меня знает, никак не могу сердиться. Намедни с председателем… Ах, да! я ведь тебе должен сказать, что в городе все против тебя; они думают, что ты делаешь фальшивые бумажки, пристали ко мне, да я за тебя горой, наговорил им, что с тобой учился и отца знал; ну и, уж нечего говорить, слил им пулю порядочную.

– Я делаю фальшивые бумажки? – вскрикнул Чичиков, приподнявшись со стула.

– Зачем ты, однако ж, так напугал их? – продолжал Ноздрев. – Они, черт знает, с ума сошли со страху: нарядили тебя в разбойники и в шпионы… А прокурор с испугу умер, завтра будет погребение. Ты не будешь? Они, сказать правду, боятся нового генерал-губернатора, чтобы из-за тебя чего-нибудь не вышло; а я насчет генерал-губернатора такого мнения, что если он подымет нос и заважничает, то с дворянством решительно ничего не сделает. Дворянство требует радушия, не правда ли? Конечно, можно запрятаться к себе в кабинет и не дать ни одного бала, да ведь этим что ж? Ведь этим ничего не выиграешь. А ведь ты, однако ж, Чичиков, рискованное дело затеял.

– Какое рискованное дело? – спросил беспокойно Чичиков.

– Да увезти губернаторскую дочку. Я, признаюсь, ждал этого, ей-богу, ждал! В первый раз, как только увидел вас вместе на бале, ну уж, думаю себе, Чичиков, верно, недаром… Впрочем, напрасно ты сделал такой выбор, я ничего в ней не нахожу хорошего. А есть одна, родственница Бикусова, сестры его дочь, так вот уж девушка! можно сказать: чудо коленкор!

– Да что ты, что ты путаешь? Как увезти губернаторскую дочку, что ты? – говорил Чичиков, выпуча глаза.

– Ну, полно, брат, экой скрытный человек! Я, признаюсь, к тебе с тем пришел: изволь, я готов тебе помогать. Так и быть: подержу венец тебе, коляска и переменные лошади будут мои, только с уговором: ты должен мне дать три тысячи взаймы. Нужны, брат, хоть зарежь!

В продолжение всей болтовни Ноздрева Чичиков протирал несколько раз себе глаза, желая увериться, не во сне ли он все это слышит. Делатель фальшивых ассигнаций, увоз губернаторской дочки, смерть прокурора, которой причиною будто бы он, приезд генерал-губернатора – все это навело на него порядочный испуг. «Ну, уж коли пошло на то, – подумал он сам в себе, – так мешкать более нечего, нужно отсюда убираться поскорей».

Он постарался сбыть поскорее Ноздрева, призвал к себе тот же час Селифана и велел ему быть готовым на заре, с тем чтобы завтра же в шесть часов утра выехать из города непременно, чтобы все было пересмотрено, бричка подмазана и прочее, и прочее. Селифан произнес: «Слушаю, Павел Иванович!» – и остановился, однако ж, несколько времени у дверей, не двигаясь с места. Барин тут же велел Петрушке выдвинуть из-под кровати чемодан, покрывшийся уже порядочно пылью, и принялся укладывать вместе с ним, без большого разбора, чулки, рубашки, белье мытое и немытое, сапожные колодки, календарь… Все это укладывалось как попало; он хотел непременно быть готовым с вечера, чтобы назавтра не могло случиться никакой задержки. Селифан, постоявши минуты две у дверей, наконец очень медленно вышел из комнаты. Медленно, как только можно вообразить себе медленно, спускался он с лестницы, отпечатывая своими мокрыми сапогами следы по сходившим вниз избитым ступеням, и долго почесывал у себя рукою в затылке. Что означало это почесыванье? и что вообще оно значит? Досада ли на то, что вот не удалась задуманная назавтра сходка с своим братом в неприглядном тулупе, опоясанном кушаком, где-нибудь во царевом кабаке, или уже завязалась в новом месте какая зазнобушка сердечная и приходится оставлять вечернее стоянье у ворот и политичное держанье за белы ручки в тот час, как нахлобучиваются на город сумерки, детина в красной рубахе бренчит на балалайке перед дворовой челядью и плетет тихие речи разночинный отработавшийся народ? Или просто жаль оставлять отогретое уже место на людской кухне под тулупом, близ печи, да щей с городским мягким пирогом, с тем чтобы вновь тащиться под дождь, и слякоть, и всякую дорожную невзгоду? Бог весть, не угадаешь. Многое разное значит у русского народа почесыванье в затылке.


Воксал (англ. vauxholl) – увеселительное заведение, собрание; впоследствии это название было присвоено станционным помещениям на железной дороге.

Мистическое число (три шестерки), которым обозначается в Апокалипсисе (одной из книг Нового Завета) имя Антихриста.

Перепуганные и даже похудевшие городские чиновники собрались у полицмейстера , чтобы обсудить, кто такой Чичиков и какие меры принять на его счёт. Совет их вышел довольно бестолковым (Гоголь замечает по этому поводу, что русские вообще не созданы для представительных заседаний). Один из присутствующих склонялся признать Чичикова подделывателем ассигнаций, другой – посланным для ревизии чиновником генерал-губернаторской канцелярии, третий – переодетым разбойником. Но все колебались, и ни один не настаивал на своём мнении уверенно.

Присутствие духа выказал только почтмейстер, чья должность предоставляла менее, чем у прочих, возможностей для взяток и, следовательно, поводов для опасений. Его внезапно осенила мысль, что Чичиков – не кто другой, как капитан Копейкин. Собравшиеся не знали, кто таков Копейкин. Почтмейстер рассказал проникновенную повесть об этом изувеченном на войне герое, который пытался просить у высокого столичного вельможи пенсии и, не добившись её, образовал шайку разбойников. (Подробнее – см. в отдельной статье Гоголь «Мертвые души. Повесть о капитане Копейкине» – краткое содержание). Но полицмейстер указал, что у Копейкина не было одной руки и одной ноги, а у Чичикова в наличии обе. Почтмейстер хлопнул рукой по своему лбу и признал ошибку, публично назвав себя телятиной.

После этого высказали предположение: Чичиков – переодетый Наполеон , выпущенный англичанами ко вреду России с острова Святой Елены. Было даже признано, что Чичиков, если поворотится и станет боком, очень сдаёт на портрет Наполеона, однако, поразмыслив, отцы города всё же решили, что здесь воображение их стало чересчур рысисто и зашло не туда, куда нужно.

Все припомнили наконец: первым о покупке Чичиковым загадочных мертвых душ заговорил Ноздрёв. Решили послать за ним. Ноздрёв был занят в это время своим обычным делом: ставил шулерский крап на колоде карт, которую собирался употребить в ближайшей игре. Присланного за ним квартального он сначала отправил к чёрту, но когда прочитал в записке городничего, что может случиться пожива, оделся и пошёл к полицмейстеру. Ноздёва стали наперебой спрашивать, не шпион ли Чичиков, не фальшивомонетчик ли и не думал ли он на самом деле увезти губернаторскую дочку. Лгун Ноздрёв на всё отвечал утвердительно и с самыми убедительными подробностями. Он уверял, что Чичикова знает с детства и тот давно подделывает ассигнации. Раз даже полиция окружила его дом, где было на два миллиона фальшивых бумажек, но Чичиков ночью сумел заменить их все на настоящие, несмотря на стоявший вокруг караул. В похищении дочки Ноздрёв, по его словам, сам был намерен содействовать Чичикову и уже договорился о венчании в церкви деревни Трухмачёвки с отцом Сидором. На всех стациях были заготовлены переменные лошади. Ноздрёв уже начал называть имена ямщиков, когда чиновники убедились наконец, что он несёт явный вздор, и отошли от него прочь.

Все эти толки и мнения о Чичикове трагически подействовали на городского прокурора. Сидя дома он внезапно плюхнулся со стула наземь, да и помер.

Между тем сам Чичиков несколько дней после бала у губернатора сидел в гостинице безвылазно вследствие небольшого воспаления в горле и не знал о ходивших слухах совершенно ничего. Выздоровев, он отправился к знакомым с визитами. Однако швейцар губернатора сообщил, что его не велено принимать. У других чиновников он тоже либо получил от ворот поворот, либо был принят, но хозяева вели с ним странный и бестолковый разговор, походя на помешанных.

В сильнейшем недоумении Чичиков вернулся в гостиничный номер и вдруг увидел входящего Ноздрёва. Тот вначале слегка пожурил его за «преподлое поведение» при

Собравшись у полицеймейстера - «отца и благодетеля города», чиновники заметили друг другу, что все они похудели. Да и было от чего: назначение нового генерал-губернатора, серьезные бумаги, слухи, тревоги и заботы… Все это оставило заметный след на их лицах. Лишь почтмейстер не потерял присутствия духа. «В собравшемся на сей раз совете очень заметно было отсутствие той необходимой вещи, которую в простонародье называют толком…» Трудно сказать почему, но так уж сложилось, что обычно «удаются только те совещания, которые составляются только для того, чтобы покутить или пообедать…» Однако собравшееся у полицеймейстера собрание было несколько иным - речь шла о беде, которая могла затронуть всех. И поэтому тут нужно было быть теснее.

Против догадки, не переодетый ли разбойник, вооружились все; нашли, что сверх наружности, которая сама по себе была уже благонамеренна, в разговорах его ничего не было такого, которое бы показывало человека с буйными поступками. Вдруг почтмейстер, остававшийся несколько минут погруженным в какое-то размышление, вследствие ли внезапного вдохновения, осенившего его, или чего иного, вскрикнул неожиданно:

Это, господа, судырь мой, не кто другой, как капитан Копейкин!

Так вы не знаете, кто такой капитан Копейкин?

Все отвечали, что никак не знают, кто таков капитан Копейкин.

Капитан Копейкин, - сказал почтмейстер, открывший свою табакерку только вполовину, из боязни, чтобы кто-нибудь из соседей не запустил туда своих пальцев, в чистоту которых он плохо верил и даже имел обыкновение приговаривать: «Знаем, батюшка: вы пальцами своими, может быть, невесть в какие места наведываетесь, а табак вещь, требующая чистоты». - Капитан Копейкин, - сказал почтмейстер, уже понюхавши табаку, - да ведь это, впрочем, если рассказать, выйдет презанимательная для какого-нибудь писателя в некотором роде целая поэма. Все присутствующие изъявили желание узнать эту историю, или, как выразился почтмейстер, презанимательную для писателя в некотором роде целую поэму, и он начал так:

Повесть о капитане Копейкине

Во время кампании двенадцатого года Копейкин был серьезно ранен и лишился руки и ноги. Распоряжений насчет раненых тогда еще не было. Чтобы прожить, капитану Копейкину нужно было работать, но с одной левой рукой много не сделаешь. Наведался он к отцу, а тот говорит: «мне нечем тебя кормить, я сам едва достаю хлеб». Тогда капитан Копейкин решил отправиться в Петербург, чтобы просить государя ему помочь: так мол и так, кровь проливал, жизнью жертвовал… Кое-как добрался он до Петербурга. Первый раз оказался он в столице, и «открылся перед ним свет, некоторое поле жизни». Хотел он снять квартиру, да оказалось не по деньгам. Кое-как приютился в ревельском трактире. Но когда понял, что его капитала надолго не хватит, стал расспрашивать, куда можно обратиться за помощью. Ему посоветовали сходить в правленье - высшую комиссию. А государя в это время в столице не было - вместе с войсками он еще не вернулся из Парижа.

Проснувшись однажды рано утром, Копейкин «надел на себя мундиришку» и на своей деревянной ноге отправился к начальнику. А высшая комиссия располагалась в доме на Дворцовой набережной, отделанном мрамором. Ручки на дверях там были такие, что прежде чем за них взяться, нужно руки два часа мылом отмывать. А в дверях швейцар смотрит генералиссимусом - «как откормленный жирный мопс какой-нибудь». Копейкин кое-как втащился в приемную и прижался в уголке, боясь толкнуть и разбить какую-нибудь вазу золоченную.

Настоялся в приемной вдоволь, часа четыре. Внимательно выслушав просьбу Копейкина, вельможа сказал, чтобы он наведался на днях. Через три-четыре дня Копейкин пришел снова. Вельможа ему и говорит: мол, надо ждать приезда государя, тогда будут сделаны распоряжения насчет раненых, а сам он ничем помочь не может. А между тем деньги у капитана заканчивались, и стал он голодать. Аппетит у него, следует заметить, был просто волчий. А столица полна соблазнов: продуктовые лавки, рестораны… Слюнки текут, а он каждый день слышит «завтра».

Наконец сделалось бедняге, в некотором роде, невтерпеж, решился во что бы то ни стало пролезть штурмом, понимаете. Дождался у подъезда, не пройдет ли еще какой проситель, и там с каким-то генералом, понимаете, проскользнул с своей деревяшкой в приемную. Вельможа, по обыкновению, выходит: «Зачем вы? Зачем вы? А! - говорит, увидевши Копейкина, - ведь я уже объявил вам, что вы должны ожидать решения»- «Помилуйте, ваше высокопревосходительство, не имею, так сказать, куска хлеба...» - «Что же делать? Я для вас ничего не могу сделать; старайтесь покамест помочь себе сами, ищите сами средств». - «Но, ваше высокопревосходительство сами можете, в некотором роде, судить, какие средства могу сыскать, не имея ни руки, ни ноги». - «Но, - говорит сановник, - согласитесь: я не могу вас содержать, в некотором роде, на свой счет; у меня много раненых, все они имеют равное право... Вооружитесь терпением. Приедет государь, я могу вам дать честное слово, что его монаршая милость вас не оставит». - «Но, ваше высокопревосходительство, я не могу ждать», - говорит Копейкин, и говорит, в некотором отношении, грубо. Вельможе, понимаете, сделалось уже досадно. В самом деле: тут со всех сторон генералы ожидают решений, приказаний; дела, так сказать, важные, государственные, требующие самоскорейшего исполнения, - минута упущения может быть важна, - а тут еще привязался сбоку неотвязчивый черт. «Извините, говорит, мне некогда... меня ждут дела важнее ваших». Напоминает способом, в некотором роде, тонким, что пора наконец и выйти. А мой Копейкин, - голод-то, знаете, пришпорил его: «Как хотите, ваше высокопревосходительство, говорит, не сойду с места до тех пор, пока не дадите резолюцию» Ну... можете представить: отвечать таким образом вельможе, которому стоит только слово - так вот уж и полетел вверх тарашки, так что и черт тебя не отыщет... Тут если нашему брату скажет чиновник, одним чином поменьше, подобное, так уж и грубость. Ну, а там размер-то, размер каков: генерал-аншеф и какой-нибудь капитан Копейкин! Девяносто рублей и нуль! Генерал, понимаете, больше ничего, как только взглянул, а взгляд - огнестрельное оружие: души уж нет - уж она ушла в пятки. А мой Копейкин, можете вообразить, ни с места, стоит как вкопанный. «Что же вы?» - говорит генерал и принял его, как говорится, в лопатки. Впрочем, сказать правду, обошелся он еще довольно милостиво: иной бы пугнул так, что дня три вертелась бы после того улица вверх ногами, а он сказал только: «Хорошо, говорит, если вам здесь дорого жить и вы не можете в столице покойно ожидать решенья вашей участи, так я вас вышлю на казенный счет. Позвать фельдъегеря! препроводить его на место жительства!» А фельдъегерь уж там, понимаете, и стоит: трехаршинный мужичина какой-нибудь, ручища у него, можете вообразить, самой натурой устроена для ямщиков, - словом, дантист эдакой... Вот его, раба божия, схватили, сударь мой, да в тележку, с фельдъегерем. «Ну, - Копейкин думает, - по крайней мере не нужно платить прогонов, спасибо и за то». Вот он, сударь мой, едет на фельдъегере, да, едучи на фельдъегере, в некотором роде, так сказать, рассуждает сам себе: «Когда генерал говорит, чтобы я поискал сам средств помочь себе, - хорошо, говорит, я, говорит, найду средства!» Ну, уж как только его доставили на место и куда именно привезли, ничего этого неизвестно. Так, понимаете, и слухи о капитане Копейкине канули в реку забвения, в какую-нибудь эдакую Лету, как называют поэты. Но, позвольте, господа, вот тут-то и начинается, можно сказать, нить, завязка романа. Итак, куда делся Копейкин, неизвестно; но не прошло, можете представить себе, двух месяцев, как появилась в рязанских лесах шайка разбойников, и атаман-то этой шайки был, судырь мой не кто другой...»

Только позволь, Иван Андреевич, - сказал вдруг, прервавши его, полицеймейстер, - ведь капитан Копейкин ты сам сказал, без руки и ноги, а у Чичикова...

Здесь почтмейстер вскрикнул и хлопнул со всего размаха рукой по своему лбу, назвавши себя публично при всех телятиной. Он не мог понять, как подобное обстоятельство не пришло ему в самом начале рассказа, и сознался, что совершенно справедлива поговорка: «Русский человек задним умом крепок». Однако ж минуту спустя он тут же стал хитрить и попробовал было вывернуться, говоря, что, впрочем, в Англии очень усовершенствована механика, что видно по газетам, как один изобрел деревянные ноги таким образом, что при одном прикосновении к незаметной пружинке уносили эти ноги человека бог знает в какие места, так что после нигде и отыскать его нельзя было.

Однако почти все сомневались в том, что Чичиков мог быть капитаном Копейкиным, и продолжили высказывать свои предположения. Было даже высказано мнение, что Чичиков - это переодетый Наполеон. И хотя поверить в это было трудно, чиновники все же задумались. Многие из них даже решили, что портрет Чичикова, если его повернуть боком, очень похож на портрет Наполеона. Все это кажется невероятным, но на самом деле так и происходило. И это тем более невероятно, что город, в котором происходили описываемые события, располагался не в глуши, а где-то меж Москвой и Петербургом.

Нужно заметить, что события эти происходили вскоре после того, как французы были изгнаны из России, и весь русский народ - помещики, купцы, чиновники и даже неграмотные мужики - стали «заклятыми политиками». Они внимательно следили за событиями в мире и опасались, как бы Наполеона не выпустили с острова. А в это время неизвестно откуда появился пророк в лаптях и тулупе, уже три года сидевший в остроге. Он распространил весть, что Наполеон антихрист, и «держат его на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями», но вскоре он разорвет цепь и овладеет всем миром. И хотя за эту весть пророк скоро попал в острог, спокойствие народа было нарушено. Поэтому нет ничего удивительного в том, что чиновники глубоко задумались над предположением, что Чичиков - переодетый Наполеон. Однако, поразмыслив, они пришли к выводу, что и это маловероятно. Подумав и потолковав еще некоторое время, они решили, что нужно как следует расспросить Ноздрева, так как он играл в этой истории не последнюю роль.

Странные люди эти господа чиновники, а за ними и все прочие звания: ведь очень хорошо знали, что Ноздрев лгун, что ему нельзя верить ни в одном слове, ни в самой безделице, а между тем именно прибегнули к нему. Поди ты сладь с человеком! не верит в бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни. Конечно, можно отчасти извинить господ чиновников действительно затруднительным их положением. Утопающий, говорят, хватается и за маленькую щепку, и у него нет в это время рассудка подумать, что на щепке может разве прокатиться верхом муха, а в нем весу чуть не четыре пуда, если даже не целых пять; но не приходит ему в то время соображение в голову, и он хватается за щепку. Так и господа наши ухватились наконец и за Ноздрева. Полицеймейстер в ту же минуту написал к нему записочку пожаловать на вечер, и квартальный, в ботфортах, с привлекательным румянцем на щеках, побежал в ту же минуту, придерживая шпагу, вприскочку на квартиру Ноздрева. Ноздрев был занят важным делом; целые четыре дня уже не выходил он из комнаты, не впускал никого и получал обед в окошко, - словом, даже исхудал и позеленел. Дело требовало большой внимательности: оно состояло в подбирании из нескольких десятков дюжин карт одной талии, но самой меткой, на которую можно было бы понадеяться, как на вернейшего друга. Работы оставалось еще по крайней мере на две недели; во все продолжение этого времени Порфирий должен был чистить меделянскому щенку пуп особенной щеточкой и мыть его три раза на день в мыле. Ноздрев был очень рассержен за то, что потревожили его уединение; прежде всего он отправил квартального к черту, но, когда прочитал в записке городничего, что может случиться пожива, потому что на вечер ожидают какого-то новичка, смягчился в ту ж минуту, запер комнату наскоро ключом, оделся как попало и отправился к ним.

Но показания Ноздрева так расходились с предположениями чиновников, что они совсем растерялись. Ноздрев объявил, что Чичиков накупил мертвых душ на несколько тысяч, и что он сам продал их ему. На вопрос, не шпион ли он, ответил, что шпион, и за это в школе, где они вместе учились, не раз получал от товарищей. Подтвердил, что Чичиков изготовляет фальшивые деньги и собирался увезти губернаторскую дочку, причем заметил, что сам помогал ему в этом. Здесь Ноздрев понял, что наговорил лишнего, но остановиться уже не мог. Далее он сообщил чиновникам еще более интересные подробности: назвал деревню, в которой находилась церковь, где собирались обвенчаться Чичиков и губернаторская дочка, и даже начал называть имена ямщиков. Чиновники хотели было заикнуться о Наполеоне, но решили остановиться - Ноздрев «нес такую околесицу», которая и близко не была похожа на правду. В итоге чиновники оказались еще в худшем положении, чем были до допроса Ноздрева.

Все эти разговоры так подействовали на прокурора, что он, придя домой, стал думать, а потом вдруг ни с того ни с сего, умер - «как сидел, так и хлопнулся со стула навзничь». Когда пришел доктор, от прокурора осталось одно бездушное тело. Проявление смерти всегда страшно, но еще более страшно, когда умирает великий человек, который еще недавно ходил, играл в вист и подписывал важные бумаги.

Чичиков же о последних событиях в городе ничего не знал. Как раз в это время он простудился, результатом чего стал флюс и небольшое воспаление в горле. Как уже говорилось, наш герой более всего опасался прожить жизнь без потомков, а потому решил три дня никуда не выходить. Все это время он старательно лечился: полоскал горло молоком, прикладывал к щеке подушечку с ромашкой и камфарой. И при этом не забывал о делах: читал, составлял списки купленных крестьян. А когда почувствовал себя лучше, необычайно обрадовался и решил немедленно выйти на свежий воздух. Закончив туалет, «живо и скоро оделся», «так, что чуть не выпрыгнул из панталон», закутался потеплее и выбрался на улицу. Как и любого выздоровевшего человека, его радовало все, что попадалось на пути. Первый визит он решил нанести губернатору, и по дороге так оживился, что даже стал посмеиваться над собой. Но швейцар «поразил его совершенно неожиданными словами»: «Не приказано принимать!» Чичиков подумал, что швейцар его не узнал, но оказалось, что, напротив, очень хорошо узнал, но именно его и запретили пускать в дом. Оттуда Чичиков, ничего не понимая, отправился к председателю палаты, но тот наговорил ему такого, что им обоим стало стыдно. Далее Чичиков зашел к полицеймейстеру, вице-губернатору, почтмейстеру, но они либо не принимали его, либо говорили очень странные вещи. Так ничего и не выяснив, Чичиков как полусонный бродил по городу, и только вечером вернулся к себе в номер, из которого выходил в хорошем расположении духа. Продолжая размышлять, он велел подать себе чай. В этот момент дверь отворилась, и в номер вошел Ноздрев.

Вот говорит пословица: «Для друга семь верст не околица!» - говорил он, снимая картуз. - Прохожу мимо, вижу свет в окне, дай, думаю, зайду, верно, не спит. А! вот хорошо, что у тебя на столе чай, выпью в удовольствием чашечку: сегодня за обедом объелся всякой дряни, чувствую, что уж начинается в желудке возня. Прикажи-ка мне набить трубку! Где твоя трубка?

Да ведь я не курю трубки, - сказал сухо Чичиков.

Пустое, будто я не знаю, что ты куряка. Эй! как, бишь, зовут твоего человека? Эй, Вахрамей, послушай!

Да не Вахрамей, а Петрушка.

Как же? да у тебя ведь прежде был Вахрамей.

Никакого не было у меня Вахрамея.

Да, точно, это у Деребина Вахрамей. Вообрази, Деребину какое счастье: тетка его поссорилась с сыном за то, что женился на крепостной, и теперь записала ему все именье. Я думаю себе, вот если бы эдакую тетку иметь для дальнейших! Да что ты, брат, так отдалился от всех, нигде не бываешь? Конечно, я знаю, что ты занят иногда учеными предметами, любишь читать (уж почему Ноздрев заключил, что герой наш занимается учеными предметами и любит почитать, этого, признаемся, мы никак не можем сказать, а Чичиков и того менее). Ах, брат Чичиков, если бы ты только увидал... вот уж, точно, была бы пища твоему сатирическому уму (почему у Чичикова был сатирический ум, это тоже неизвестно). Вообрази, брат, у купца Лихачева играли в горку, вот уж где смех был! Перепендев, который был со мною: «Вот, говорит, если бы теперь Чичиков, уж вот бы ему точно!..» (между тем Чичиков отроду не знал никакого Перепендева). А ведь признайся, брат, ведь ты, право, преподло поступил тогда со мною, помнишь, как играли в шашки, ведь я выиграл... Да, брат, ты просто поддедюлил меня. Но ведь я, черт меня знает, никак не могу сердиться. Намедни с председателем... Ах, да! я ведь тебе должен сказать, что в городе все против тебя; они думают, что ты делаешь фальшивые бумажки, пристали ко мне, да я за тебя горой, наговорил им, что с тобой учился и отца знал; ну и, уж нечего говорить, слил им пулю порядочную.

Я делаю фальшивые бумажки? - вскрикнул Чичиков, приподнявшись со стула.

Зачем ты, однако ж, так напугал их? - продолжал Ноздрев. - Они, черт знает, с ума сошли со страху: нарядили тебя в разбойники и в шпионы... А прокурор с испугу умер, завтра будет погребение. Ты не будешь? Они, сказать правду, боятся нового генерал-губернатора, чтобы из-за тебя чего-нибудь не вышло; а я насчет генерал-губернатора такого мнения, что если он подымет нос и заважничает, то с дворянством решительно ничего не сделает. Дворянство требует радушия, не правда ли? Конечно, можно запрятаться к себе в кабинет и не дать ни одного бала, да ведь этим что ж? Ведь этим ничего не выиграешь. А ведь ты, однако ж, Чичиков, рискованное дело затеял.

Какое рискованное дело? - спросил беспокойно Чичиков.

Да увезти губернаторскую дочку. Я, признаюсь, ждал этого, ей-богу, ждал! В первый раз, как только увидел вас вместе на бале, ну уж, думаю себе, Чичиков, верно, недаром... Впрочем, напрасно ты сделал такой выбор, я ничего в ней не нахожу хорошего. А есть одна, родственница Бикусова, сестры его дочь, так вот уж девушка! можно сказать: чудо коленкор!

Да что ты, что ты путаешь? Как увезти губернаторскую дочку, что ты? - говорил Чичиков, выпуча глаза.

Ну, полно, брат, экой скрытный человек! Я, признаюсь, к тебе с тем пришел: изволь, я готов тебе помогать. Так и быть: подержу венец тебе, коляска и переменные лошади будут мои, только с уговором: ты должен мне дать три тысячи взаймы. Нужны, брат, хоть зарежь!

Все, что рассказал Ноздрев, навело на Чичикова «порядочный испуг». «Нет, уж коли пошло на то, - подумал он сам в себе, - так мешкать более нечего, нужно отсюда убираться поскорей». Он постарался поскорее избавиться от Ноздрева и приказал Селифану готовиться к отъезду. Селифан произнес: «Слушаю, Павел Иванович!» - и остановился у дверей. Петрушке было приказано достать чемодан и уложить вещи. Все делалось спешно, так как барин боялся любой задержки и хотел, чтобы к утреннему отъезду все было готово с вечера.

Селифан, постоявши минуты две у дверей, наконец очень медленно вышел из комнаты. Медленно, как только можно вообразить себе медленно, спускался он с лестницы, отпечатывая своими мокрыми сапогами следы по сходившим вниз избитым ступеням, и долго почесывал у себя рукою в затылке. Что означало это почесыванье? и что вообще оно значит? Досада ли на то, что вот не удалась задуманная назавтра сходка с своим братом в неприглядном тулупе, опоясанном кушаком, где-нибудь во царевом кабаке, или уже завязалась в новом месте какая зазнобушка сердечная и приходится оставлять вечернее стоянье у ворот и политичное держанье за белы ручки в тот час, как нахлобучиваются на город сумерки, детина в красной рубахе бренчит на балалайке перед дворовой челядью и плетет тихие речи разночинный отработавшийся народ? Или просто жаль оставлять отогретое уже место на людской кухне под тулупом, близ печи, да щей с городским мягким пирогом, с тем чтобы вновь тащиться под дождь, и слякоть, и всякую дорожную невзгоду? Бог весть, не угадаешь. Многое разное значит у русского народа почесыванье в затылке.


Глава первая

"В ворота гостиницы губернского города NN въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка, в которой ездят холостяки." В бричке сидел господин приятной наружности, не слишком толст, но и не слишком тонок, не красавец, но и не дурен собой, нельзя сказать, чтобы он был стар, но и слишком молодым он тоже не был. Бричка подъехала к гостинице. Это было очень длинное двухэтажное здание с нижним неоштукатуренным этажом и верхним, выкрашенным вечной желтой краской. Внизу были лавочки, в одном из окон помещался сбитенщик с самоваром из красной меди. Гостя встретили и повели показывать его "покой", обычный для гостиниц такого рода, "где за два рубля в сутки проезжающие получают... комнату с тараканами, выглядывающими отовсюду, как чернослив..." Вслед за господином появляются его слуги - кучер Селифан, низенький человек в тулупчике, и лакей Петрушка, малый лет тридцати, с несколько крупными губами и носом.

Во время обеда гость задает трактирному слуге различные вопросы, начиная с того, кому раньше принадлежал этот трактир, и большой ли мошенник новый хозяин, заканчивая подробностями иного рода. Он подробно расспросил слугу о том, кто в городе председатель палаты, кто прокурор, не пропустил ни одного мало-мальски значительного лица, а также интересовался местными помещиками. От внимания приезжего не ускользнули и вопросы, касающиеся состояния дел в крае: не было ли болезней, эпидемий и иных бедствий. Пообедав, господин написал по просьбе трактирного слуги на листке бумаги свое имя и звание для уведомления полиции: "Коллежский советник Павел Иванович Чичиков". Сам же Павел Иванович отправился осмотреть уездный город и был удовлетворен, поскольку тот ничуть не уступал другим губернским городам. Те же заведения, что и везде, те же магазины, тот же парк с тоненькими деревьями, которые еще плохо принялись, но о котором писала местная газета, что "наш город украсился садом из ветвистых деревьев". Чичиков подробно расспросил будочника о том, как лучше пройти к собору, к присутственным местам, к губернатору. Затем он возвратился в свой номер в гостинице и, поужинав, улегся спать.

На следующий день Павел Иванович отправился наносить визиты городским чиновникам: губернатору, вице-губернатору, председателю палаты, полицмейстеру и другим власть предержащим. Он нанес визит даже инспектору врачебной управы и городскому архитектору. Долго думал, кому бы еще засвидетельствовать свое почтение, но больше значительных лиц в городе не осталось. И везде Чичиков очень умело вел себя, каждому смог очень тонко польстить, следствием чего последовало приглашение от каждого чиновника к более короткому знакомству в домашней обстановке. О себе же коллежский советник избегал много говорить и довольствовался общими фразами.

Глава вторая

Пробыв более недели в городе, Павел Иванович решил, наконец, нанести визиты Манилову и Собакевичу. Едва только Чичиков выехал за город в сопровождении Селифана и Петрушки, появилась обычная картина: кочки, плохие дороги, обгорелые стволы сосен, деревенские дома, покрытые серыми крышами, зевающие мужики, бабы с толстыми лицами, и прочее.

Манилов, приглашая Чичикова к себе, сообщил ему, что его деревня находится в пятнадцати верстах от города, но уже минула и шестнадцатая верста, а деревни никакой не было. Павел Иванович был человек сообразительный, и вспомнил, если тебя приглашают в дом за пятнадцать верст, стало быть, ехать придется все тридцать.

Но вот и деревня Маниловка. Немногих гостей могла она заманить к себе. Господский дом стоял на юру, открытый всем ветрам; возвышенность, на которой он стоял, была покрыта дерном. Две-три клумбы с акацией, пять-шесть жиденьких берез, деревянная беседка и пруд довершали эту картину. Чичиков принялся считать и насчитал более двухсот крестьянских изб. На крыльце господского дома уже давно стоял его хозяин и, приставив руку к глазам, пытался разглядеть подъезжающего в экипаже человека. По мере приближения брички лицо Манилова менялось: глаза становились все веселее, а улыбка – все шире. Он очень обрадовался появлению Чичикова и повел его к себе.

Что же за человек был Манилов? Охарактеризовать его достаточно сложно. Он был, как говорится, ни то ни се - ни в городе Богдан, ни в селе Селифан. Манилов был человек приятный, но в эту приятность было положено чересчур много сахару. Когда разговор с ним только начинался, в первое мгновение собеседник думал: "Какой приятный и добрый человек!", но уже через минуту хотелось сказать: "Черт знает что такое!" Домом Манилов не занимался, хозяйством тоже, даже никогда не ездил на поля. Большей частью он думал, размышлял. О чем? – никому не ведомо. Когда приказчик приходил к нему с предложениями по ведению хозяйства, мол, сделать надо бы вот это и это, Манилов обычно отвечал: "Да, недурно". Если же к барину приходил мужик и просил отлучиться, чтобы заработать оброк, то Манилов тут же отпускал его. Ему даже в голову не приходило, что мужик отправляется пьянствовать. Иногда он придумывал разные проекты, например, мечтал построить через пруд каменный мост, на котором бы стояли лавки, в лавках сидели купцы и продавали разные товары. В доме у него стояла прекрасная мебель, но два кресла не были обтянуты шелком, и хозяин два года уже говорил гостям, что они не закончены. В одной комнате мебели вовсе не было. На столе рядом со щегольским стоял хромой и засаленный подсвечник, но этого не замечал никто. Женой своей Манилов был очень доволен, потому что она была ему «под стать». В продолжение достаточно долгой уже совместной жизни супруги оба ничем не занимались, кроме как запечатлевали друг на друге продолжительные поцелуи. Много вопросов могло возникнуть у здравомыслящего гостя: почему пусто в кладовой и так много и бестолково готовится на кухне? Почему ключница ворует, а слуги вечно пьяны и нечистоплотны? Почему дворня спит или откровенно бездельничает? Но это все вопросы низкого свойства, а хозяйка дома воспитана хорошо и никогда до них не опустится. За обедом Манилов и гость говорили друг другу комплименты, а также различные приятные вещи о городских чиновниках. Дети Манилова, Алкид и Фемистоклюс, демонстрировали свои познания в географии.

После обеда состоялся разговор непосредственно о деле. Павел Иванович сообщает Манилову, что хочет купить у того души, которые согласно последней ревизской сказке числятся как живые, а на самом деле давно уже умерли. Манилов в недоумении, но Чичикову удается его уговорить на сделку. Поскольку хозяин – человек, старающийся быть приятным, то совершение купчей крепости он берет на себя. Для регистрации купчей Чичиков и Манилов договариваются встретиться в городе, и Павел Иванович, наконец, покидает этот дом. Манилов садится в кресло и, покуривая трубку, обдумывает события сегодняшнего дня, радуется, что судьба свела его с таким приятным человеком. Но странная просьба Чичикова продать ему мертвых душ прервала его прежние мечтания. Мысли об этой просьбе никак не варились в его голове, и поэтому он долго сидел на крыльце и курил трубку до самого ужина.

Глава третья

Чичиков тем временем ехал по столбовой дороге, надеясь на то, что вскорости Селифан привезет его в имение Собакевича. Селифан же был нетрезв и, поэтому, не следил за дорогой. С неба закапали первые капли, а вскоре зарядил настоящий долгий проливной дождь. Бричка Чичикова окончательно сбилась с пути, стемнело, и уже неясно было, что делать, как послышался собачий лай. Вскоре Селифан уже стучал в ворота дома некой помещицы, которая пустила их переночевать.

Изнутри комнаты помещичьего домика были оклеены старенькими уже обоями, на стенах висели картины с какими-то птицами и огромные зеркала. За каждое такое зеркало была заткнута или старая колода карт, или чулок, или письмо. Хозяйка оказалась женщиной пожилых лет, одной из тех матушек-помещиц, которые все время плачутся на неурожаи и отсутствие денег, а сами понемногу откладывают денежки в узелочки и в мешочки.

Чичиков остается ночевать. Проснувшись, он разглядывает в окошко хозяйство помещицы и деревню, в которой оказался. Окно выходит на курятник и забор. За забором тянутся пространные грядки с овощами. Все посадки на огороде продуманы, кое-где растут несколько яблонь для защиты от птиц, от них же понатыканы чучела с растопыренными руками, на одном из этих пугал был чепец самой хозяйки. Внешний вид крестьянских домов показывал "довольство их обитателей". Тес на крышах был везде новый, нигде не было видно покосившихся ворот, а кое-где Чичиков увидел и стоявшую новую запасную телегу.

Настасья Петровна Коробочка (так звали помещицу) пригласила его позавтракать. С ней Чичиков вел себя в разговоре уже намного свободнее. Он изложил свою просьбу относительно покупки мертвых душ, но уже вскоре пожалел об этом, поскольку его просьба вызвала недоумение хозяйки. Затем Коробочка стала предлагать в придачу к мертвым душам пеньку, лен и прочее, вплоть до птичьих перьев. Наконец-то согласие было достигнуто, но старуха все время боялась, что продешевила. Для нее мертвые души оказались таким же товаром, как и все производимое в хозяйстве. Потом Чичиков был накормлен пирогами, пышками и шанежками, и с него было взято обещание, купить по осени также свиное сало и птичьи перья. Павел Иванович поторопился уехать из этого дома – очень уж трудна была Настасья Петровна в разговоре. Помещица дала ему девчонку в провожатые, и та показала, как выехать на столбовую дорогу. Отпустив девчонку, Чичиков решил заехать в трактир, стоявший на пути.

Глава четвертая

Так же, как и гостиница, это был обычный трактир для всех уездных дорог. Путешественнику был подан традиционный поросенок с хреном, и, как обычно, гость расспросил хозяйку обо всем на свете – начиная с того, как давно она содержит трактир, и заканчивая вопросами о состоянии живущих поблизости помещиков. Во время разговора с хозяйкой послышался стук колес подъехавшего экипажа. Из него вышли двое мужчин: белокурый, высокого роста, и, пониже его, чернявый. Вначале в трактире появился белокурый, вслед за ним вошел, снимая картуз, его спутник. Это был молодец среднего роста, очень недурно сложенный, с полными румяными щеками, с белыми, как снег зубами, черными, как смоль бакенбардами и весь свежий, как кровь с молоком. Чичиков узнал в нем своего нового знакомца Ноздрева.

Тип этого человека наверняка известен всем. Люди такого рода в школе слывут хорошими товарищами, но при этом бывают часто поколачиваемы. Лицо у них чистое, открытое, не успеешь познакомиться, как уже через некоторое время они говорят тебе "ты". Дружбу заведут, казалось бы, навсегда, но бывает так, что уже через некоторое время дерутся с новым приятелем на пирушке. Они всегда говоруны, кутилы, лихачи и, при всем при этом, отчаянные лгуны.

К тридцати годам жизнь нисколько не переменила Ноздрева, он остался таким, каким был и в восемнадцать, и в двадцать лет. Никак на него не повлияла и женитьба, тем более что жена вскоре отправилась на тот свет, оставив мужу двух ребятишек, которые ему были совершенно не нужны. Ноздрев имел страсть к карточной игре, но, будучи нечист на руку и нечестен в игре, часто доводил своих партнеров до рукоприкладства, из двух бакенбард оставшись с одной, жидкой. Впрочем, через некоторое время он встречался с людьми, которые его тузили, как ни в чем не бывало. И приятели его, как ни странно, тоже вели себя так, как будто ничего не было. Ноздрев был человек исторический, т.е. он везде и всегда попадал в истории. С ним ни за что нельзя было сходиться на короткую ногу и тем более открывать душу – он в нее и нагадит, и такую небылицу сочинит про доверившегося ему человека, что трудно будет доказать обратное. Этого же человека он, спустя какое-то время, брал при встрече дружески за петлицу и говорил: "Ведь ты такой подлец, никогда ко мне не заедешь". Еще одной страстью Ноздрева была мена – ее предметом становилось все что угодно, от лошади до самых мелких вещей. Ноздрев приглашает Чичикова к себе в деревню, и тот соглашается. В ожидании обеда Ноздрев, в сопровождении зятя, устраивает своему гостю экскурсию по деревне, при этом хвастается направо и налево всем подряд. Его необыкновенный жеребец, за которого он заплатил якобы десять тысяч, на деле не стоит и тысячи, поле, завершающее его владения, оказывается болотом, а на турецком кинжале, который в ожидании обеда рассматривают гости, почему-то надпись "Мастер Савелий Сибиряков". Обед оставляет желать лучшего – что-то не сварилось, а что-то и пригорело. Повар, видимо, руководствовался вдохновением и клал первое, что попадалось под руку. Про вина и говорить было нечего - от рябиновки несло сивухой, а мадера оказалась разбавленной ромом.

После обеда Чичиков все же решился изложить Ноздреву просьбу относительно покупки мертвых душ. Закончилось это тем, что Чичиков и Ноздрев совершенно разругались, после чего гость отправился спать. Спал он отвратительно, пробуждение и встреча с хозяином на следующее утро были такими же неприятными. Чичиков ругал уже себя за то, что он доверился Ноздреву. Теперь Павлу Ивановичу предлагалось сыграть в шашки на мертвые души: в случае выигрыша Чичикову души достались бы бесплатно. Партия в шашки сопровождалась жульничеством Ноздрева и едва не закончилась дракой. Судьба уберегла Чичикова от такого поворота событий – к Ноздреву приехал капитан-исправник, чтобы сообщить скандалисту, что он находится под судом до окончания следствия, потому что в пьяном виде нанес оскорбление помещику Максимову. Чичиков, не дожидаясь конца разговора, выбежал на крыльцо и велел Селифану гнать лошадей во весь опор.

Глава пятая

В размышлениях обо всем происшедшем Чичиков ехал в своем экипаже по дороге. Столкновение с другой коляской несколько встряхнуло его – в ней сидела прелестная молоденькая девушка с сопровождающей ее пожилой женщиной. После того, как они разъехались, Чичиков еще долго думал о встреченной незнакомке. Наконец показалась деревня Собакевича. Мысли путешественника обратились к своему постоянному предмету.

Деревня была довольно велика, ее окружали два леса: сосновый и березовый. Посредине виднелся господский дом: деревянный, с мезонином, красной крышей и серыми, можно даже сказать дикими, стенами. Видно было, что при его постройке вкус архитектора постоянно боролся со вкусом хозяина. Зодчий хотел красоты и симметрии, а хозяин удобства. На одной стороне окна были заколочены, а вместо них проверчено одно окно, видимо, понадобившееся для чулана. Фронтон приходился не на середину дома, поскольку хозяин велел убрать одну колонну, коих получилось не четыре, а три. Во всем чувствовались хлопоты хозяина о прочности его строений. На конюшни, сараи и кухни были употреблены очень прочные бревна, крестьянские избы были срублены тоже прочно, крепко и очень аккуратно. Даже колодец был обделан очень крепким дубом. Подъезжая к крыльцу, Чичиков заметил выглянувшие в окно лица. Лакей вышел его встречать.

При взгляде на Собакевича сразу напрашивалось: медведь! совершенный медведь! И точно, облик его был похож на облик медведя. Человек большой, крепкий, он всегда ступал вкривь и вкось, из-за чего постоянно наступал кому-то на ноги. Даже фрак на нем был медвежьего цвета. В довершение всего хозяина звали Михаилом Семеновичем. Шеей он почти не ворочал, голову держал скорее вниз, чем вверх, и редко смотрел на своего собеседника, а если ему и удавалось это сделать, то взгляд приходился на угол печки или на дверь. Поскольку Собакевич сам был человек здоровый и крепкий, то он хотел, чтобы его окружали такие же крепкие предметы. У него и мебель была тяжелая и пузатая, и на стенах висели портреты крепких здоровяков. Даже дрозд в клетке был очень похож на Собакевича. Словом, казалось, что каждый предмет в доме говорил: "И я тоже похож на Собакевича".

Перед обедом Чичиков пытался завязать разговор, лестно отозвавшись о местных чиновниках. Собакевич отвечал, что "это все мошенники. Там весь город такой: мошенник на мошеннике сидит и мошенником погоняет". Случайно Чичиков узнает о соседе Собакевича – некоем Плюшкине, имеющем восемьсот крестьян, которые мрут, как мухи.

После сытного и обильного обеда Собакевич и Чичиков отдыхают. Чичиков решается изложить свою просьбу относительно покупки мертвых душ. Собакевич ничему не удивляется и внимательно выслушивает своего гостя, который беседу начал издалека, подводя постепенно к предмету разговора. Собакевич понимает, что мертвые души Чичикову для чего-то нужны, поэтому торг начинается с баснословной цены – ста рублей за штуку. Михайло Семенович рассказывает о достоинствах умерших крестьян так, как будто крестьяне живые. Чичиков в недоумении: какой может быть разговор о достоинствах умерших крестьян? В конце концов, сошлись на двух рублях с полтиной за одну душу. Собакевич получает задаток, они с Чичиковым договариваются о встрече в городе для совершения сделки, и Павел Иванович уезжает. Доехав до конца деревни, Чичиков подозвал мужика и спросил, как проехать к Плюшкину, который плохо кормит людей (иначе спросить было нельзя, потому как крестьянин не знал фамилию соседского барина). "А, заплатанной, заплатанной!" - вскричал крестьянин и указал дорогу.

Глава шестая

Чичиков усмехался всю дорогу, вспоминая характеристику Плюшкина, и вскоре сам не заметил, как въехал в обширное село, с множеством изб и улиц. Вернул его к действительности толчок, произведенный бревенчатой мостовой. Бревна эти были похожи на фортепьянные клавиши – то поднимались вверх, то опускались вниз. Ездок, который не оберегал себя или подобно Чичикову не обративший внимания на эту особенность мостовой, рисковал получить либо шишку на лоб, либо синяк, а что еще хуже, откусить кончик собственного языка. Путешественник заметил на всех строениях отпечаток какой-то особенной ветхости: бревна были старые, многие крыши сквозили, подобно решету, а иные вообще остались только с коньком наверху и с бревнами, похожими на ребра. Окна были либо вовсе без стекол, либо заткнуты тряпкой или зипуном; в иных избах, если и были балкончики под крышами, то они уже давно почернели. Между избами тянулись огромные клади хлеба, запущенные, цвета старого кирпича, местами заросшие кустарником и прочей дрянью. Из-за этих кладей и изб виднелись две церквушки, тоже запущенные и полуразрушенные. В одном месте избы заканчивались, и начинался какой-то огороженный ветхим забором пустырь. На нем дряхлым инвалидом выглядел господский дом. Дом этот был длинный, местами в два этажа, местами в один; облупившийся, видевший много всяких непогод. Все окна были либо закрыты ставнями наглухо, либо совсем заколочены досками, и только два из них были открыты. Но и они были подслеповаты: на одно из окон был приклеен синий треугольник от сахарной бумаги. Оживлял эту картину только дикий и великолепный в своем запустении сад. Когда Чичиков подъехал к господскому дому, то увидел, что вблизи картина еще печальнее. Деревянные ворота и ограду уже покрыла зеленая плесень. По характеру строений было видно, что когда-то здесь хозяйство велось обширно и продуманно, но сейчас все вокруг было пусто, и ничто не оживляло картину всеобщего запустения. Все движение состояло из приехавшего на телеге мужика. Павел Иванович заметил какую-то фигуру в совершенно непонятном одеянии, которая тут же начала спорить с мужиком. Чичиков долго пытался определить, какого пола эта фигура – мужик или баба. Одето это существо было в нечто, похожее на женский капот, на голове – колпак, который носили дворовые бабы. Чичикова смутил только сиплый голос, который бабе принадлежать не мог. Существо ругало приехавшего мужика последними словами; на поясе у него была связка ключей. По этим двум признакам Чичиков решил, что перед ним ключница, и решил рассмотреть ее поближе. Фигура в свою очередь очень пристально рассматривала приезжего. Видно было, что приезд гостя здесь в диковинку. Человек внимательно рассмотрел Чичикова, затем взгляд его перекинулся на Петрушку и Селифана, и даже лошадь не была оставлена без внимания.

Выяснилось, что вот это существо, то ли баба, то ли мужик, и есть местный барин. Чичиков был ошарашен. Лицо чичиковского собеседника было похоже на лица многих стариков, и только маленькие глазки бегали постоянно в надежде что-нибудь найти, а вот наряд был из ряда вон выдающийся: халат был совершенно засален, из него лезла клочьями хлопчатая бумага. На шее у помещика было повязано нечто среднее между чулком и набрюшником. Если бы Павел Иванович встретил его где-нибудь около церкви, то непременно подал бы ему милостыню. Но ведь перед Чичиковым стоял не нищий, а барин, у которого была тысяча душ, и вряд ли нашлись бы у кого-нибудь другого такие огромные запасы провизии, столько всякого добра, посуды, никогда не употреблявшейся, сколько было у Плюшкина. Всего этого хватило бы на два имения, даже таких огромных, как это. Плюшкину всего этого казалось мало – каждый день он ходил по улицам своей деревни, собирая разные мелочи, от гвоздя до перышка, и складывая их в кучу у себя в комнате.

А ведь было время, когда имение процветало! У Плюшкина была славная семья: жена, две дочери, сын. У сына был учитель француз, у дочерей - гувернантка. Дом славился хлебосольством, и друзья с удовольствием съезжались к хозяину пообедать, послушать умные речи и поучиться ведению домашнего хозяйства. Но добрая хозяйка умерла, к главе семейства перешла часть ключей, соответственно, и забот. Он стал беспокойнее, подозрительнее и скупее, как и все вдовцы. На старшую дочь Александру Степановну он не мог положиться, и не зря: она вскоре обвенчалась тайком со штабс-ротмистром и убежала с ним, зная, что отец не любит офицеров. Отец проклял ее, но преследовать не стал. Мадам, ходившая за дочерьми, была уволена, поскольку оказалась не безгрешной в похищении старшей, учитель-француз тоже был отпущен. Сын определился в полк на службу, не получив от отца ни копейки на обмундирование. Младшая дочь умерла, и одинокая жизнь Плюшкина дала сытную пищу скупости. Плюшкин становился все более и более несговорчив в отношениях с покупщиками, которые торговались-торговались с ним, да и бросили это дело. Сено и хлеб гнили в амбарах, к материи страшно было прикоснуться – она превращалась в пыль, мука в подвалах давно стала камнем. А ведь оброк оставался прежним! И все приносимое становилось "гнилью и прорехой", да и сам Плюшкин постепенно превращался в "прореху на человечестве". Приезжала как-то старшая дочь с внуками, в надежде получить что-нибудь, но он не дал ей ни копейки. Сын уже давно проигрался в карты, просил у отца денег, но и ему тот отказал. Все больше и больше Плюшкин обращался к своим баночкам, гвоздикам и перышкам, забывая, сколько добра у него в кладовых, но, помня, что в шкафу у него стоит графинчик с недопитой наливкой, и надо сделать отметку на нем, чтобы наливку никто тайком не выпил.

Чичиков какое-то время не знал, какую причину придумать для своего приезда. Потом сказал, что он наслышан об умении Плюшкина руководить имением в строгой экономии, поэтому решил к нему заехать, познакомиться поближе и засвидетельствовать свое почтение. Помещик сообщил в ответ на расспросы Павла Ивановича, что у него сто двадцать мертвых душ. В ответ на предложение Чичикова купить их, Плюшкин подумал, что гость, очевидно, глуп, но не мог скрыть своей радости и даже велел поставить самовар. Чичиков получил список на сто двадцать мертвых душ и договорился о совершении купчей крепости. Плюшкин пожаловался на наличие еще и семидесяти беглых, которые Чичиков тоже купил по тридцать две копейки за душу. Полученные деньги он спрятал в один из многочисленных ящичков. От наливки, очищенной от мух, и пряника, который когда-то привозила Александра Степановна, Чичиков отказался и поспешил в гостиницу. Там он заснул сном счастливца, не ведающего ни геморроя, ни блох.

Глава седьмая

На следующий день Чичиков проснулся в отличном расположении духа, подготовил все списки крестьян для совершения купчей крепости и отправился в палату, где его уже ожидали Манилов и Собакевич. Были оформлены все необходимые документы, а председатель палаты подписал купчую за Плюшкина, которого тот просил в письме быть своим поверенным в делах. На вопросы председателя и чиновников палаты, что же дальше новоявленный помещик собирается делать с купленными крестьянами, Чичиков ответил, что они определены на вывод в Херсонскую губернию. Покупку необходимо было отметить, и в соседней комнате гостей уже ожидал прилично накрытый стол с винами и закусками, из которых выделялся огромный осетр. Собакевич немедленно пристроился к этому произведению кулинарного искусства и не оставил от него ничего. Тосты следовали один за другим, один из них был за будущую жену новоявленного херсонского помещика. Тост этот сорвал приятную улыбку с уст Павла Ивановича. Долго еще гости отпускали комплименты человеку приятному во всех отношениях и уговаривали его хоть на две недели остаться в городе. Итогом обильного застолья было то, что Чичиков приехал в гостиницу в совершенно разморенном состоянии, будучи в мыслях уже херсонским помещиком. Все улеглись спать: и Селифан с Петрушкой, подняв храп невиданной густоты, и Чичиков, отвечавший им из комнаты тонким носовым свистом.

Глава восьмая

Покупки Чичикова сделались предметом номер один всех разговоров, происходящих в городе. Все рассуждали о том, что вывезти такое количество крестьян в одночасье на земли в Херсон достаточно трудно, и давали свои советы по предотвращению могущих возникнуть бунтов. На это Чичиков отвечал, что купленные им крестьяне спокойного нрава, и конвой для сопровождения их на новые земли не понадобится. Все эти разговоры, впрочем, пошли Павлу Ивановичу на пользу, поскольку сложилось мнение, что он миллионщик, и жители города, еще до всех этих слухов полюбившие Чичикова, после слухов о миллионах полюбили его еще больше. Особенно усердствовали дамы. Купцы с удивлением обнаружили, что некоторые ткани, привезенные ими в город и не продававшиеся по причине высокой цены, были раскуплены нарасхват. В гостиницу к Чичикову пришло анонимное письмо с признанием в любви и амурными стихами. Но самым замечательным из всей почты, приходившей в эти дни в номер Павла Ивановича, было приглашение на бал к губернатору. Долго новоявленный помещик собирался, долго занимался туалетом своим, и даже сделал балетный антраша, отчего задрожал комод, и с него упала щетка.

Появление Чичикова на балу произвело необыкновенный фурор. Чичиков переходил из объятий в объятия, поддерживал то одну беседу, то другую, постоянно раскланивался и в итоге совершенно всех очаровал. Его обступили дамы, разодетые и надушенные, и Чичиков старался угадать среди них сочинительницу письма. Так закружился он, что забыл выполнить самый главный долг вежливости – подойти к хозяйке бала и засвидетельствовать свое почтение. Чуть позже в растерянности он подошел к губернаторше, и обомлел. Она стояла не одна, а с молоденькой хорошенькой блондинкой, ехавшей в том самом экипаже, с которым столкнулся экипаж Чичикова на дороге. Губернаторша представила Павлу Ивановичу свою дочь, только что выпущенную из института. Все происходящее куда-то отдалилось и потеряло для Чичикова интерес. Он был даже настолько неучтив по отношению к дамскому обществу, что удалился от всех и отправился посмотреть, куда пошла губернаторша со своей дочерью. Губернские дамы этого не простили. Одна из них тут же задела блондинку своим платьем, а шарфом распорядилась так, что он махнул ей прямо по лицу. В это же время в адрес Чичикова раздалось весьма едкое замечание, и ему были даже приписываемы сатирические стихи, написанные кем-то в насмешку над губернским обществом. И тут судьба приготовила Павлу Ивановичу Чичикову пренеприятную неожиданность: на балу появился Ноздрев. Он шел под руку с прокурором, который не знал, как избавиться от своего спутника.

"А! Херсонский помещик! Много ли мертвых наторговал?" - кричал Ноздрев, идя навстречу Чичикову. И рассказал всем, как тот торговал у него, Ноздрева, мертвых душ. Чичиков не знал, куда ему деться. Все пришли в замешательство, а Ноздрев продолжал свою полупьяную речь, после чего полез к Чичикову с поцелуями. Этот номер у него не прошел, его так оттолкнули, что он полетел на землю, все от него отступились и не слушали более, но слова о покупке мертвых душ были произнесены громко и сопровождены таким громким смехом, что привлекли всеобщее внимание. Это происшествие настолько расстроило Павла Ивановича, что он в продолжение бала уже не чувствовал себя так уверенно, совершил ряд ошибок в карточной игре, не сумел поддержать беседу там, где в другое время чувствовал себя как рыба в воде. Не дождавшись конца ужина, Чичиков вернулся в гостиничный номер. А на другом конце города меж тем готовилось событие, которое грозило усугубить неприятности героя. В город на своей колымаге приехала коллежская секретарша Коробочка.

Глава девятая

Утром следующего дня две дамы – просто приятная и приятная во всех отношениях – обсуждали последние новости. Дама, которая была просто приятной, рассказала новость: Чичиков, вооруженный с головы до ног, явился к помещице Коробочке и велел продать ему души, которые уже умерли. Хозяйка, дама приятная во всех отношениях, сказала, что ее муж слышал об этом от Ноздрева. Стало быть, в этой новости что-то есть. И обе дамы стали строить предположения, что бы могла значить эта покупка мертвых душ. В итоге пришли к выводу, что Чичиков хочет похитить губернаторскую дочку, и соучастником этого является не кто иной, как Ноздрев. В то время как обе дамы решали такое удачное объяснение событий, в гостиную вошел прокурор, которому тут же все было рассказано. Оставив прокурора совершенно сбитым с толку, обе дамы отправились бунтовать город, каждая в свою сторону. В течение короткого времени город был взбудоражен. В другое время при других обстоятельствах на эту историю, быть может, никто и не обратил бы внимания, но город уже давно не получал подпитки для сплетен. А тут такое!.. Образовалось две партии – женская и мужская. Женская партия занялась исключительно похищением губернаторской дочки, а мужская – мертвыми душами. Дело дошло до того, что все сплетни были доставлены в собственные уши губернаторши. Она, как первая в городе дама и как мать, учинила блондинке допрос с пристрастием, а та рыдала и не могла понять, в чем ее обвиняют. Швейцару было строго-настрого приказано Чичикова на порог не пускать. А тут как на грех всплыло несколько темных историй, в которые Чичиков вполне вписывался. Что же такое Павел Иванович Чичиков? Никто не мог ответить на этот вопрос наверняка: ни городские чиновники, ни помещики, у которых он торговал души, ни слуги Селифан и Петрушка. Для того чтобы потолковать об этом предмете, все решили собраться у полицмейстера.

Глава десятая

Собравшись у полицмейстера, чиновники долго обсуждали, кто же такой Чичиков, но так и не пришли к единому мнению. Один говорил, что делатель фальшивых ассигнаций, а потом сам же и прибавлял "а может, и не делатель". Второй предполагал, что Чичиков, скорее всего, чиновник генерал-губернаторской канцелярии, и тут же добавлял " а впрочем, черт его знает, на лбу ведь не прочтешь". Предположение о том, что он переодетый разбойник, отмели все. И вдруг почтмейстера осенило: "Это, господа! не кто иной, как капитан Копейкин!" И, поскольку никто не знал, кто же такой капитан Копейкин, почтмейстер начал рассказывать "Повесть о капитане Копейкине".

"После кампании двенадцатого года, – стал рассказывать почтмейстер, – был прислан с ранеными некто капитан Копейкин. То ли под Красным, то ли под Лейпцигом ему оторвало руку и ногу, и он превратился в безнадежного инвалида. А тогда еще не было распоряжений насчет раненых, и инвалидный капитал был заведен намного позже. Стало быть, Копейкину надо было каким-то образом работать, чтобы прокормиться, да еще, к сожалению, оставшаяся у него рука была левая. Решил Копейкин в Петербург податься, монаршей милости испросить. Кровь, мол, проливал, инвалидом остался... И вот он в Петербурге. Копейкин попытался снять квартиру, но это оказалось необыкновенно дорого. В конце концов, остановился в трактире за рубль в сутки. Видит Копейкин, что заживаться нечего. Расспросил, где находится комиссия, в которую ему следует обращаться, и отправился на прием. Долго ждал, часа четыре. В это время народу в приемную набилось, как бобов на тарелке. И все больше генералитет, чиновники четвертого или пятого класса.

Наконец, вошел вельможа. Дошла очередь и до капитана Копейкина. Вельможа интересуется: "Зачем вы здесь? Какое ваше дело?" Копейкин собрался с духом и отвечает: "Так, мол, и так, ваше превосходительство, проливал кровь, руки и ноги лишился, работать не могу, осмелюсь просить монаршей милости". Министр, видя такое положение, отвечает: "Хорошо, понаведайтесь на днях". Копейкин вышел с аудиенции в полном восторге, он решил, что через несколько дней все решится, и ему будет назначен пенсион.

Через три-четыре дня он снова является к министру. Тот снова его признал, но теперь заявил, что участь Копейкина не решена, поскольку надо ждать приезда государя в столицу. А у капитана деньги уже кончились давно. Он решил взять канцелярию министра штурмом. Министра это чрезвычайно рассердило. Он вызвал фельдъегеря, и Копейкин был выдворен из столицы за казенный счет. Куда именно привезли капитана, история об этом умалчивает, но только месяца через два в рязанских лесах появилась шайка разбойников, и атаманом у них был не кто иной, как..." Полицмейстер в ответ на этот рассказ возразил, что у Копейкина не было ни ноги, ни руки, а у Чичикова все на месте. Прочие тоже отвергли эту версию, но пришли к выводу, что Чичиков очень похож на Наполеона.

Посплетничав еще, чиновники решили пригласить Ноздрева. Они почему-то подумали, что, раз Ноздрев первым огласил эту историю с мертвыми душами, то может что-то знать наверняка. Ноздрев, прибыв, сразу записал господина Чичикова в шпионы, делатели фальшивых бумаг и похитители губернаторской дочки одновременно.

Все эти толки и слухи так подействовали на прокурора, что он, придя домой, умер. Чичиков ничего этого не знал, сидя в номере с простудой и флюсом, и очень удивлялся, почему к нему никто не едет, ведь еще несколько дней назад под окном его номера постоянно были чьи-нибудь дрожки. Почувствовав себя лучше, он решил нанести визиты чиновникам. Тут выяснилось, что у губернатора его велели не принимать, и остальные чиновники избегают встреч и бесед с ним. Объяснение происходящему Чичиков получил вечером в гостинице, когда к нему с визитом заявился Ноздрев. Тут Чичиков и узнал, что он делатель фальшивых ассигнаций и несостоявшийся похититель губернаторской дочки. А также он – причина смерти прокурора и приезда нового генерал-губернатора. Будучи очень сильно испуганным, Чичиков поскорее выпроводил Ноздрева, велел Селифану и Петрушке собирать вещи и готовиться завтра чуть свет к отъезду.

Глава одиннадцатая

Уехать быстро не удалось. Селифан пришел и сообщил, что надо подковать лошадей. Наконец все было готово, бричка выехала из города. По дороге им встретилась похоронная процессия, и Чичиков решил, что это к счастью.

А теперь несколько слов о самом Павле Ивановиче. В детстве жизнь на него взглянула кисло и неприютно. Родители Чичикова были дворяне. Мать Павла Ивановича рано умерла, отец все время болел. Он заставлял маленького Павлушу учиться и часто наказывал. Когда мальчик подрос, отец отвез его в город, поразивший мальчика своим великолепием. Павлуша был сдан на руки родственнице для того, чтобы у нее остаться и ходить в классы городского училища. Отец на второй день уехал, оставив сыну вместо денег наставление: "Учись, Павлуша, не дури и не повесничай, а больше всего угождай учителям и начальникам. С товарищами не водись, а если уж будешь водиться, то с теми, которые побогаче. Никогда никого не угощай, а делай так, чтобы угощали тебя. А пуще всего береги копейку". И добавил к своим наставлениям полтину медью.

Павлуша хорошо запомнил эти советы. Из отцовских денег он не только не взял ни гроша, а, напротив, через год уже сделал к этой полтине приращения. Мальчик не обнаружил способностей и склонностей в учебе, отличался более всего прилежанием и опрятностью и обнаружил в себе практический ум. Он не только никогда не угощал товарищей, но делал так, что их угощение он им же продавал. Однажды Павлуша слепил из воска снегиря и продал его потом очень выгодно. Затем он два месяца дрессировал мышь, которую потом тоже выгодно продал. Учитель Павлуши ценил своих учеников не за знания, а за примерное поведение. Чичиков был образцом такового. В результате он закончил училище, получив аттестат и в награду за примерное прилежание и благонадежное поведение книгу с золотыми буквами.

Когда училище было окончено, умер отец Чичикова. В наследство Павлуше остались четыре сюртука, две фуфайки и незначительная сумма денег. Ветхий домишко Чичиков продал за тысячу рублей, единственную семью крепостных перевел в город. В это время учителя, любителя тишины и благонравного поведения, выгнали из гимназии, он начал пить. Все бывшие ученики помогали ему, чем могли. Один Чичиков отговорился неимением денег, дав пятак серебра, тут же выброшенный товарищами. Учитель долго плакал, узнав об этом.

После училища Чичиков с жаром занялся службой, поскольку хотел жить богато, иметь красивый дом, экипажи. Но и в захолустье нужна протекция, поэтому местечко ему досталось захудалое, с жалованием тридцать или сорок рублей в год. Но Чичиков работал денно и нощно, при этом на фоне неряшливых чиновников палаты всегда выглядел безукоризненно. Начальником его был престарелый повытчик, человек неприступный, с полным отсутствием всяких эмоций на лице. Пытаясь подобраться с разных сторон, Чичиков, наконец, обнаружил слабое место своего начальника – у него была зрелая дочь с некрасивым, рябым лицом. Сначала он вставал супротив нее в церкви, потом был зван на чай, а вскоре уже считался в доме начальника женихом. В палате образовалось вскоре вакантное место повытчика, на которое и определился Чичиков. Как только это свершилось, сундук со своими вещами Чичиков тайно отослал из дома предполагаемого тестя, сбежал сам и перестал звать повытчика папенькой. При этом он не переставал ласково улыбаться бывшему начальнику при встрече и приглашать в гости, а тот каждый раз только крутил головой и говорил, что его мастерски надули.

Это был самый трудный для Павла Ивановича порог, который он успешно преодолел. На следующем хлебном местечке он успешно развернул борьбу с взятками, при этом на деле оказался сам крупным взяточником. Следующим делом Чичикова было участие в комиссии по постройке какого-то казенного весьма капитального строения, в которой Павел Иванович был одним из деятельнейших членов. Шесть лет строительство здания не двигалось дальше фундамента: то грунт мешал, то климат. В это время в других концах города у каждого члена комиссии появилось по красивому зданию гражданской архитектуры – наверное, там грунт был получше. Чичиков стал позволять себе излишества в виде материи на сюртуке, которой ни у кого не было, тонких голландских рубашек, да пары отличных рысаков, не говоря уже о прочих мелочах. Вскоре судьба переменилась к Павлу Ивановичу. На место прежнего начальника был прислан новый, человек военный, страшный гонитель всяческой неправды и злоупотреблений. Карьера Чичикова в этом городе закончилась, а дома гражданской архитектуры были переданы в казну. Павел Иванович переехал в другой город для того, чтобы начать все сначала. В короткое время он вынужден был переменить две-три низменные должности в неприемлемом для него окружении. Начавший уже некогда округляться, Чичиков даже похудел, но преодолел все неприятности и определился на таможню. Его давняя мечта сбылась, и он принялся за свою новую службу с необыкновенным рвением. По выражению начальства, это был черт, а не человек: он отыскивал контрабанду в тех местах, куда никому бы не пришло в голову забраться, и куда дозволяется забираться одним таможенным чиновникам. Это была гроза и отчаяние для всех. Честность и неподкупность его были почти неестественны. Такое служебное рвение не могло остаться незамеченным для начальства, и вскоре Чичикова повысили в должности, а затем он представил начальству проект, как изловить всех контрабандистов. Проект этот был принят, и Павел Иванович получил в этой области неограниченную власть. В то время "образовалось сильное общество контрабандистов", которое хотело подкупить Чичикова, но он ответил подосланным: "Еще не время".

Как только Чичиков получил в свои руки неограниченную власть, то сразу дал этому обществу знать: "Пора". И вот в пору службы Чичикова на таможне случилась история об остроумном путешествии испанских баранов через границу, когда под двойными тулупчиками те пронесли на миллионы брабантских кружев. Говорят, состояние Чичикова, после трех-четырех таких походов, составило около пятисот тысяч, а его подельников – около четырехсот тысяч рублей. Однако Чичиков в пьяном разговоре поссорился с другим чиновником, который тоже участвовал в этих махинациях. В результате ссоры все тайные сношения с контрабандистами стали явными. Чиновников взяли под суд, имущество конфисковали. В результате у Чичикова из пятисот тысяч осталось тысчонок десяток, которые частично пришлось потратить для того, чтобы отвертеться от уголовного суда. Вновь он начал жизнь с карьерных низов. Будучи поверенным в делах, заслужив предварительно полное расположение хозяев, занимался он как-то закладом нескольких сот крестьян в опекунский совет. И тут ему подсказали, что, несмотря на то, что половина крестьян вымерла, по ревизской сказке-то они числятся живыми!.. Стало быть, беспокоиться ему не о чем, и деньги будут, независимо от того, живы эти крестьяне или отдали богу душу. И тут Чичикова осенило. Вот где поле для деятельности! Да накупи он мертвых крестьян, которые по ревизской сказке все еще числятся живыми, приобрети он их хотя бы тысячу, да опекунский совет даст за каждого рублей по двести - вот вам и двести тысяч капиталу!.. Правда, без земли их купить нельзя, поэтому следует объявить, что крестьяне покупаются на вывод, например, в Херсонскую губернию.

И вот приступил он к исполнению задуманного. Заглянул в те места государства, которые более всего пострадали от несчастных случаев, неурожаев и смертностей, словом те, в которых можно было накупить потребного Чичикову люда.

"Итак, вот весь налицо герой наш... Кто же он относительно качеств нравственных? Подлец? Почему же подлец? Теперь у нас подлецов не бывает, есть люди благонамеренные, приятные... Справедливее всего назвать его: хозяин, приобретатель... А кто из вас не гласно, а в тишине, один, углубит внутрь собственной души сей тяжелый запрос: "А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?" Да как бы не так!".

Тем временем бричка Чичикова несется дальше. "Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал?.. Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонная тройка несешься?.. Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земли и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства".

Перед вами краткое содержание 10 главы произведения «Мертвые души» Н.В. Гоголя.

Очень краткое содержание «Мертвых душ» можно найти , а представленное ниже – довольно подробное.
Общее содержание по главам:

Глава 10 – краткое содержание.

Чиновники собрались у полицмейстера, чтобы решить, что дальше делать. Назначение нового генерал-губернатора и разросшиеся слухи совершенно выбили многих из колеи. Все боялись за свои места. Стали гадать, кто такой Чичиков. Кто-то утверждал, что он - изготовитель государственных ассигнаций, другие причисляли его к чиновникам генерал-губернаторской канцелярии, кто-то даже заподозрил в Павле Ивановиче разбойника. Наконец почтмейстер выдвинул версию, что Чичиков - это не кто иной, как капитан Копейкин. Почтмейстер рассказал, что во времена кампании двенадцатого года капитану Копейкину во время войны оторвало ногу и руку. В силу своей инвалидности этот человек не мог зарабатывать себе на жизнь, поэтому он отправился в Петербург. Копейкин собирался просить монаршей милости. Устроился инвалид в трактире за рубль в сутки, порасспросил знающих людей и отправился в высшую комиссию. Четыре часа прождал Копейкин в приемной, пока не вышел адъютант и не сообщил, что генерал сейчас выйдет. А народ набился не маленький: все полковники да чиновники. Вдруг заволновались все, а потом наступила мертвая тишина. Вышел генерал. Копейкину удалось представиться генералу, и тот сказал ему, чтобы пришел на днях. Капитан обрадовался и даже немного кутнул в этот вечер. Через три дня он снова отправился к министру. Тот узнал его, однако сказал, что помочь ничем не может, здесь нужно ждать приезда государя, которого нет в городе. Копейкин оказался в неопределенном положении. Стал он приходить в комиссию каждый день, однако его уже не принимали. Постепенно заканчивались деньги, инвалид стал голодать. Наконец обманным путем Копейкин снова проскочил к генералу. Однако ничего не добился, министр посоветовал ему самому искать средства к существованию и терпеливо ожидать решения. Капитан пошел на крайние меры и заявил, что никуда не уйдет из канцелярии. Тогда инвалида за казенный счет водворили на его постоянное место жительства. Далее следы Копейкина теряются, однако ж месяца через два в рязанских лесах появилась шайка разбойников, атаманом которой был инвалид.

Полицмейстер прервал рассказчика, указав, что у Копейкина не было ни руки, ни ноги, а Чичиков в этом плане совершенно нормален. Сначала почтмейстер сам обозвал себя телятиной, однако потом стал выкручиваться, доказывая, что в Англии и не такие протезы достать можно. Его дружно осадили. Далее последовали версии одна невероятнее другой.

Договорились до того, что Чичиков - это переодетый Наполеон, которого выпустили с острова Елены. Конечно, этому чиновники не поверили, хотя и признали, что в профиль Павел Иванович и на самом деле напоминает Наполеона.

Чиновники решили узнать что-нибудь о Чичикове у Ноздрева. Тот решительно заявил, что гость - шпион, что он сам сидел с ним за одной партой в школе и что того уже тогда дразнили фискалом. Еще помещик поведал, что Павел Иванович - фальшивомонетчик и что он на самом деле хотел увезти губернаторскую дочку, в чем ему и помогал сам Ноздрев. Когда чиновники заикнулись о Наполеоне, помещик понес такую околесицу, что собравшиеся уже сами не рады были. Чиновники разошлись еще более озадаченные. Все происходящее настолько потрясло прокурора, что он неожиданно умер.

Чичиков ничего не знал о последних событиях, поскольку получил легкую простуду и несколько дней сидел дома. Никто не приехал навестить больного, что несколько удивило Павла Ивановича. Почувствовав себя лучше, гость отправился с визитами. В домах чиновников его либо вообще не приняли, либо приняли как-то странно. Возвращаясь домой, Чичиков встретил Ноздрева, который поведал ему о происходящих событиях. Павел Иванович избавился от помещика и приказал Селифану быть готовым на заре.

просмотров